Смекни!
smekni.com

Преломление готической традиции в произведении Эдгара По "Повесть о приключениях Артура Гордона Пима" (стр. 1 из 3)

ПРЕЛОМЛЕНИЕ ГОТИЧЕСКОЙ ТРАДИЦИИ В ПРОИЗВЕДЕНИИ ЭДГАРА ПО «ПОВЕСТЬ О ПРИКЛЮЧЕНИЯХ АРТУРА ГОРДОНА ПИМА»


«Повесть о приключениях Артура Гордона Пима» предваряется отдельным рассказом, в той или иной степени отражающим некоторые признаки поэтики готического канона.

Изначально повествовательный тон рассказчика отличается разговорностью и молодым задором, но по мере развёртывания сюжетной линии фатального случая раскрывается трагедийность случившихся с Пимом событий:

«…Мы неслись на огромной скорости, причём ни один из нас не проронил ни слова с того момента, как мы отошли от причала. Я спросил моего товарища, куда он держит курс и когда, по его мнению, нам стоит возвращаться. Несколько минут он насвистывал, потом язвительно заметил: Я иду в море, а ты можешь отправляться домой, если тебе угодно. Повернувшись к нему, я сразу понял, что, несмотря на кажущееся безразличие, он сильно возбуждён. При свете луны мне было хорошо видно, что лицо его белее мрамора, а руки дрожат так, что он едва удерживает румпель. Я понял, что с ним что-то стряслось, и не на шутку встревожился. В ту пору я не умел как следует управлять лодкой и полностью зависел от мореходного искусства моего друга.

Ветер внезапно стал крепчать, мы быстро отдалялись от берега, и всё-таки мне было стыдно за свою боязнь, и почти полчаса я решительно хранил молчание. Потом я не выдержал и спросил Августа, не лучше ли нам повернуть назад. Как и в тот раз, он чуть ли не с минуту молчал и вообще, казалось, не слышал меня. Потихоньку, полегоньку, — пробормотал он наконец. — Время ещё есть... Домой потихоньку, полегоньку. Другого ответа я не ожидал, но в тоне, каким были произнесены эти слова, было что-то такое, что наполнило меня неописуемым страхом. Я ещё раз внимательно посмотрел на спутника. Губы его были мёртвенно-бледны, и колени тряслись так, что он, казалось, не мог сдвинуться с места. Ради бога, Август! — вскричал я, напуганный до глубины души. — Что случилось?.. Тебе плохо?.. Что ты задумал? Что сучилось?.. — выдавил он в полнейшем как будто удивлении и в тот же миг, выпустив из рук румпель, осел на дно лодки. — Ничего… ничего не случилось… поворачиваю назад… разве не видишь? Только теперь меня осенило, и я понял, в чём дело.

Бросившись вперёд, я приподнял друга. Он был пьян, пьян до бесчувствия, так что не мог держаться на ногах, ничего не слышал и не видел вокруг.

Трудно описать меру моего ужаса. Я понимал, что не справлюсь с лодкой, что яростный ветер и сильный отлив гонят нас навстречу гибели…»

Как видно из процитированного отрывка, ужасы и страхи, охватывающие героя, мотивированы вполне объективными причинами, но окрашены благодаря своеобразной индивидуальности рассказчика в необъяснимые, даже полумистические тона, учитывая также время этого события — глубокую ночь.

Сначала, отправляясь в ночное плавание, герой убеждается в трезвости Августа, который утверждает, что «трезв как стёклышко». Поэтому, когда последний начинает вести себя очень странно во время плавания, Артура охватывают полумистические настроения насчёт случившегося, но, когда он убеждается в обратном, что Август всё-таки пьян до бесчувствия, — всё равно его охватывает ужас, только ещё более понятный и мотивированный объективно. Автор, таким образом, создаёт впечатление достоверности, сочетая категории рационального и иррационального; последняя же и преломляет признаки готического канона, находясь в рамках своеобразной авторской поэтики. Причём, таким образом, усиливается фатальное начало повести. Немаловажной является и пейзажно-пространственная функция в параллели к психическому состоянию Августа, придающая дополнительную двусмысленную предустановленность к пониманию объективности события: «При свете луны мне было хорошо видно, что лицо его белее мрамора, а руки дрожат так, что он едва удерживает румпель…» Т. е. такое сочетание, как «свет луны» и «лицо, белее мрамора», создаёт портретный фон с полумистическим акцентом и двусмысленной таинственностью, вписываясь в общий контекст экстремального сюжета и в то же время ужаса Пима.

Кульминацией такой окраски повествования становится иррациональная реакция рассказчика на происходящее, находящегося на пределе состояния страха:

«…Наконец я собрал последние силы и, с отчаянной решимостью кинувшись вперёд, сорвал грот. Как и следовало ожидать, парус перекинуло ветром через нос, он намок в воде и потащил за собой мачту, которая, сломавшись, обрушилась в воду, едва не повредив борт. Только благодаря этому происшествию я избежал неминуемой гибели. Я взял руль и вздохнул свободнее, видя, что у нас есть ещё какая-то возможность, в конце концов, спастись. Я ухитрился приподнять товарища и, обвязав вокруг его пояса верёвку, которую прикрепил к рым-болту на палубе, оставил в сидячем положении. Сделав, таким образом, всё, что мог, дрожа от волнения, я целиком вверил себя Всевышнему и, собравшись с силами, решил достойно встретить любую опасность.

Едва я пришёл к этому решению, как вдруг неистовый протяжный вопль, словно взревела тьма демонов, наполнил воздух. Никогда, покуда я жив, мне не забыть сильнейшего приступа ужаса, что овладел мною в тот миг. Волосы у меня встали дыбом, кровь застыла в жилах. Сердце остановилось, и, не поднимая глаз, так и не узнав причины катастрофы, я покачнулся и упал без сознания на тело моего неподвижного спутника…»

Эта ужасающая атмосфера, выраженная через образ-реакцию автора-повествователя, субъективная по сути, — подобна концепциям ужасного и страшного произведений готических, — у Эдгара По имеет непосредственно рациональные объяснения. Когда Пима и Артура спасают, то обнаруживается, что «неистовый вопль», услышанный Пимом, был на самом деле криками вперёдосмотрящих с «Пингвина», китобойного судна. Они-то и увидели лодку, на которой находились герои, поскольку летели на неё на всех парусах, и столкновения с их лодкой избежать было уже невозможно.

Итак, существует целый ряд оснований считать, что Э. По, используя рационально объяснимые реальные факты и отдельные детали в структуре сюжетного развёртывания повести, таким образом, создал художественно выверенную картину ограничения человеческой свободы фатумом, имея в виду именно ключевые сюжетные узлы, создающие роковой, тяготеющий над человеческой психикой и физикой фатальный мирообраз. Категория приключения как вид сюжетного развёртывания приобретает в данном случае специфическое функционирование. Сверх того, категория страха как элемент сюжетной структуры и самая немаловажная деталь обретает в этом рассказе и в целом в повести готическое звучание, но в рамках жанрового своеобразия морского романа.

Следующий эпизод повести, имеющий связь с готикой, полностью вписан, как и в первом случае, в рамки своеобразной поэтики Эдгара По. Причём следует отметить, что подобный эпизод, повествующий о заточении героя (который в данном случае заточён в кормовом трюме корабля), повторяется также и в его готической новелле «Колодец и маятник» (написанной позднее), в которой рассказчик находится уже в другой ситуации и в другом месте действия, где он испытывает муки заточения и страхи, а также всякие иррациональный сновидения. В данном же случае сновидения рассказчика в своей кульминации обыгрываются, хотя и не имеют нарочитой иронической окраски:

«Размышляя, таким образом, о тягостях моего беспросветного одиночества, я решил выждать ещё сутки, и если не придёт помощь, то пробраться к люку и либо поговорить с другом, либо на худой конец глотнуть свежего воздуха через отверстие и запастись водой в его каюте. Так, занятый этими мыслями, я забылся глубоким сном, вернее впал в состояние какого-то оцепенения, хотя всячески противился этому. Мои сновидения поистине были страшны. Какие только бедствия и ужасы не обрушивались на меня! То какие-то демоны свирепого обличья душили меня огромными подушками. То громадные змеи заключали меня в свои объятья, впиваясь в лицо своими зловещими поблёскивающими глазами. То передо мной возникали бескрайние, пугающие своей безжизненностью пустыни. Бесконечно, насколько хватал глаз, вздымались гигантские стволы серых голых деревьев. Корнями они уходили в обширные зыбучие болота с густо-чёрной мёртвой отвратительной водой. Казалось, в этих невиданных деревьях было что-то человеческое, и, раскачивая свои костистые ветви, они резкими пронзительными голосами, полными нестерпимых мук и безнадежности, взывали к молчаливым водам о милосердии. Затем картина переменилась: я стоял один, обожжённый, посреди жгучих песков Сахары. У самых моих ног распластался на земле свирепый лев.

Внезапно глаза его открылись, и на меня упал бешеный взгляд. Изогнувшись всем туловищем, он вскочил и оскалил свои страшные клыки. В следующее мгновение его кроваво-красный зев исторг рыкание, подобное грому с небесного свода. Я стремительно бросился на землю. Задыхаясь от страха, я, наконец, понял, что очнулся ото сна. Нет, мой сон был вовсе не сном. Теперь я в состоянии был что-то соображать. У меня на груди тяжело лежали лапы какого-то огромного живого чудовища… Я слышал его горячее дыхание на своём лице… его страшные белые клыки сверкали в полумраке. Даже если бы мне даровали тысячу жизней за то, что я пошевелю пальцем, выдавлю хоть единый звук, то и тогда я бы не смог ни двинуться, ни заговорить. Неизвестный зверь оставался в том же положении, не предпринимая пока попытки растерзать меня, а я лежал под ним совершенно беспомощный и, как мне казалось, умирающий. Я чувствовал, как быстро покидают меня душевные и физические силы, я умирал, умирал единственно от страха. В голове у меня закружилось… я почувствовал отвратительную тошноту… глаза перестали видеть… даже сверкающие зрачки надо мной словно бы затуманились. Собрав остатки сил, я почти одними губами упоминал имя Господне и покорился неизбежному. Звук моего голоса пробудил у зверя затаённую страсть. Он бросился на меня всей своей тушей; но каково же было моё удивление, когда он тихо, протяжно заскулил и начал лизать мне лицо и руки со всей пылкостью и самыми неожиданными проявлениями привязанности и восторга! Я был поражён, совершенно сбит с толку, разве я мог забыть, как по-особому подвывал мой ньюфаундленд Тигр, его странную манеру ласкаться. Да, это был он! Кровь застучала у меня в висках, то была внезапная, до головокружения острая радость спасения и возврата к жизни. Я поспешно поднялся с матраца, на котором лежал, и, кинувшись на шею моему верному спутнику и другу, облегчил мою отчаявшуюся душу бурными горячими рыданиями…»