В XIX веке «принято различать в интерпретациях «Гамлета» два противоположных подхода – “субъективный” и “объективный”» [52, с. 139]. В первом случае причину медлительности Гамлета усматривали в самом герое (в его характере, моральных, религиозных, философских принципах, а то и в подсознательном – при психоаналитическом объяснении). Наиболее значительная – при таком подходе – романтическая теория «рефлектированного» Гамлета, восходящего к А.-В. Шлегелю и Кольриджу, усматривающие ключ к трагедии в восклицании героя: «Так трусами нас делает сознанье». А.-В. Шлегель уподоблял «Гамлета» уравнению с иррациональным корнем, «где некая часть неизвестного не может быть выражена числом рациональным, всегда остается неустановленной. История толкований «Гамлета» наводит скорее на сравнение с неопределенным уравнением» [52, с. 139].
Об односторонности романтической теории свидетельствует, однако, слишком многое: эпизоды с Призраком, «мышеловка», убийство Полония, поведение Гамлета на корабле, но более всего финальная сцена, отнюдь не показывают «романтическую» (в немецком понимании начала XIX века) натуру, чисто теоретически, неспособной к действию, «разъединенную рефлексией».
Вообще, основные шекспировские персонажи поднялись высоко, как и подобает романтическим героям, над миром и толпой. В результате исчезли психологические подробности их внешнего и внутреннего облика, тщательно выписанные Шекспиром. Упростился душевный разбор, которому подвергал их Шекспир.
Инерция романтического «Шекспира» действует до сих пор. Варьируются оттенки, однако опорные пункты в понимании шекспировских пьес остаются такими, как учредили их где-то на рубеже XVIII и XIX в.
Реакцией на все концепции «практически слабого Гамлета» является еще с середины XIX века теории, ставящего акцент на объективных условиях, в которых выступает деятельный, подобно героям всех других трагедий Шекспира, герой. Подкреплением для концепции «сильного Гамлета» - помимо перечисленных выше поступков Гамлета – служит другое восклицание героя, что для выполнения мести у него «есть причина, воля, мощь и средства» [3, с. 22]. Медлительность мотивировалась тогда (например, в интерпретации К. Вердера), «трудностью для Гамлета доказать перед всем миром вину убийцы» - его сочли бы сумасшедшим, если бы он согласился на свидетельство Призрака. Недостаточность «объективной» теории еще более несомненна: Гамлет – также подобно другим трагедийным героям – никогда не жалуется на техническую трудность выполнения дома, а корит лишь себя и «время».
Также от романтиков пошли существенные аберрации в восприятии Шекспира. Так, Гамлет — неряшливый, располневший, строптивый молодой человек — превратился раз и навсегда в «изящного и нежного принца», каким по шекспировскому тексту должен быть не Гамлет вовсе, а Фортинбрас — совершенно другой персонаж, другой характер и тип.
Вопрос, разумеется, не в том, чтобы Гамлет был непременно толст. Почему полнота и его облике упорно подвергается купюре, — вот что важно. «Вы разрушаете все мои представления вашим тучным Гамлетом!» — говорится у Гете. И этим смещения не исчерпываются. Почему В.И. Немирович-Данченко, разбирая характер Гамлета, считал его «первым гуманистом»? Историческая суть трагедии состоит как раз в обратном: Шекспир показал кризис гуманистической «меры вещей», и его Гамлет раньше других перестает, хотя бы отчасти, быть гуманистом, возвращаясь к средневековой «совести». Почему вообще Гамлет раз и навсегда сделался «первым», «одиноким», «единственным», «лучшим из людей», стал чудом и исключением, между тем как, по свидетельству современника, в шекспировские времена было «полным-полно Гамлетов»?
Афористически удачная формула Гете «слабость воли при сознании долга» сделалась, по словам Белинского, «каким-то общим местом, которое всякий повторяет по-своему» [17, с. 257]. От Гете унаследовали формулу, которая была высказан великим немецким писателем в его романе «Годы учения Вильгельма Мейстера». Гете рассматривал трагедию как чисто психологическую. В характере Гамлета подчеркивалась слабость воли, которая не соттветсвует возложенному на него великому деянию. Что касается формул, но трагедию Гамлета можно определить не только гетевским, но и многими другими афоризмами, потому что принц только тем и занимается, что в пору «учения» и духовных блужданий перебирает прописные истины.
Слова, слова, слова...
В период реализма особую роль в восприятии «Гамлета» стали играть русские писатели и поэты. Именно в России начал складываться распространенный впоследствии термин «гамлетизм».
Первым, кто написал объемную работу о «Гамлете» был В.Г. Белинский. Свои взгляды на «Гамлета» он выразил в статье «”Гамлет”, трагедия Шекспира. Мочалов в роли Гамлета» (1838). Согласно мнению В.Г. Белинского, Гамлет побеждает слабость своей воли, и поэтому главная идея трагедии не слабость воли, а «идея распадения вследствие сомнения», противоречие между мечтами о жизни и самой жизнью, между идеалом и действительностью. Внутренний мир Гамлета Белинский рассматривал в становлении. Слабость воли, таким образом, расценивалась как один из моментов духовного развития Гамлета, человека сильного от природы. Используя образ Гамлета для характеристики трагического положения мыслящих людей России 30-х гг. XIX в., Белинский подверг критике рефлексию, которая разрушала целостность деятельной личности. Белинский говорил о «переходе в возмужалость», об «эпохе распадения», однако невольно смотрел на Гамлета, как на идеального героя.
«Бесконечность» измерений смысла шекспировской трагедии, которыми, кстати, пользовался и Белинский [17, с. 255], приводила в толковании характера главного действующего лица к чрезмерной психологической безликости. Любопытно в этом отношении впечатление очевидца игры Мочалова и современника В.Г. Белинского — П.В. Анненкова. Он отмечал в своих «Воспоминаниях» по поводу статьи В.Г. Белинского, что Гамлет под пером критика «преобразился в представителя любимого философского понятия, в олицетворение известной формулы» [10, с. 166]. Анненков, конечно, далеко не объективный, особенно в отношении Белинского, авторитет. Но поиски «формулы» были у великого критика действительно заметны.
Другой русский писатель и критик И.С. Тургенев в 60-е гг. XIX в. обращался к образу Гамлета для того, чтобы дать социально-психологическую и политическую оценку «гамлетизму», «лишних людей». В статье «Гамлет и Дон Кихот» (1860) Тургенев представляет Гамлета эгоистом, скептиком, который во всем сомневается, ни во что не верит и потому не способен к делу. В отличие от Гамлета Дон Кихот – в трактовке Тургенева – «энтузиаст, служитель идеи, который верит в истину и борется за нее» [59, с. 550]. Тургенев пишет о том, что у Гамлета мысль и воля находятся в трагическом разрыве; Гамлет – мыслящий человек, но безвольный, Дон Кихот – волевой энтузиаст, но полубезумный; если Гамлет бесполезен массе, то Дон Кихот вдохновляет народ на дело. В то же время Тургенев признает, что Гамлет близок Дон Кихоту своей непримиримостью ко злу, что люди воспринимают от Гамлета «семена-мысли и разносят их по всему миру».
Также русские писатели с отличительной пунктуальностью подмечали внешнюю характерность Гамлета — «тучен и задыхается». На эту особенность обратил внимание А.И. Герцен [29, с. 213], о ней говорил в знаменитой лекции И.С. Тургенев [59, с. 556]. Казалось бы деталь, но в ней проявляется неотъемлемое своеобразие фигуры Гамлета, передать которое не только тогда, но и до сих пор серьезно не решился ни один постановщик или исполнитель. Шекспироведы же обычно упоминают об этой детали, как о парадоксальном несоответствии, чуть ли не об оговорке Шекспира. Ибо «тучность и одышка» мешают созданию образа Гамлета — «идеального героя». В этом невольном искажении, начинающемся будто бы с мелочи, но касающемся самой сути, и сказалась цепкость нормативных традиций.
ХХ век привнес новые веяния в трактовку трагедии Шекспира.
В формуле «Шекспир — наш современник» самому Шекспиру чаще отводится пассивная роль — быть похожим на сегодняшний день[1]. В течение первых десятилетий ХХ века такой взгляд особенно утвердился. К тому были некоторые общелитературные, общеидеологические предпосылки. Если Ромен Роллан писал: «Когда мы возвращаемся к произведениям прошлого..., то это не прошлое воскресает в нас; это мы сами отбрасываем в прошлое свою тень — наши желания, наши вопросы, наш порядок и наше смятение» [35, с. 131],— так это была еще одна постановка вопроса, которым в ту пору постоянно и на различных языках задавались.
Одним из первых советских истолкователей Шекспира был А. В. Луначарский. Еще в ранней, дореволюционной своей работе о «Гамлете», вошедшей в цикл очерков «Перед лицом рока. К философии трагедии», он обращался именно к специфике трагического у Шекспира. Луначарский извлекал уроки деятельно-бодрого, героического жизнечувствия из трагедии, традиционно трактовавшейся как драма рефлектирующего сознания: «Над нами царит рок. Нет пользы в бесплодных размышлениях - человек рожден, чтобы действовать, он должен создавать для себя обстановку борьбы и подвига, иначе он - животное; но это не значит отдаваться слепому гневу, закрывать глаза, затыкать уши и идти, куда толкают; это значит быть полководцем, стратегом, маэстро жизни... Это трудно, страшно трудно, - но такова задача. Быть может, ты погибнешь, не разрешив ее вовремя, - но сделай, что ты можешь, умри с честью и передай опыт твоей жизни братьям-людям. Вот мораль "Гамлета"» [43, с. 86.].