Возникает вопрос, ощущал ли сам Чернышевский фантастичность подобных описаний своего героя?
На него можно ответить двояким образом.
Во-первых, самому создателю образа Рахметова не чуждо было ощущение своего избранничества, даже богоизбранничества [2,135]. Оказавшись в Алексеевском равелине главной тюрьмы империи, небезосновательно ассоциируя себя с главным противником самодержавного строя, зная об общероссийском резонансе, вызванном его заточением, мысля это заточение в сюжетах и образах Священной истории, Чернышевский, вполне возможно, подсознательно сублимировал этот комплекс собственных переживаний и ощущений в образе Рахметова.
Во-вторых, то, что представлялось Тургеневу комической безвкусицей, отнюдь не выглядело таковой в глазах экзальтированной, но эстетически совершенно неискушенной разночинной молодежи, которой был адресован роман «Что делать?» и которая увидела образец для восхищенного подражания не только в романе, но и в его главном герое. «Я воспитывался на Чернышевском, - вспоминает, например, М. Сажин, - и один из героев его романа «Что делать?» Рахметов был идеалом. Конечно, я не решался спать на гвоздях... но на голых досках спал годы. Мало того, я старался есть как можно меньше и пищу выбирал самую простую» [3,90]. Т. Осипанов же, член организации «первомартовцев», в самом деле спал на гвоздях [4,78].
Как было сказано, подобные жертвенно-героические порывы не были чужды и молодому Чернышевскому: «Я жду каждую минуту появления жандармов, как благочестивый христианин каждую минуту ждет трубы страшного суда» [1, 418]; «Если яда не успею запасти, думаю, что лучше всего будет разрезать себе жилы» [1, 480]. Со временем Чернышевский психологически откорректировал эти страстные вспышки в поведенческий кодекс, который он назвал «холодным фанатизмом». Именно таким «холодным фанатиком» идеи представлен Рахметов.
Интересно, однако, что при непредвзятом и пристальном чтении романа обнаруживается, что на всем его протяжении он не совершает ни единого революционного поступка. Напротив: Рахметов занимается благотворительностью (содержит на свои деньги семерых студентов, жертвует суммы на издание трудов некоего «немца», «отца новой философии», в котором с высокой долей вероятия прочитывается Людвиг Фейербах), устраивает семейное благополучие Веры Павловны, с риском для жизни спасает из дорожной катастрофы светскую незнакомку и вообще постоянно выступает в роли доброго самаритянина. О его профессиональной революционной деятельности в романе вообще ничего не говорится, кроме единственного и достаточно туманного абзаца: «... у него беспрестанно бывали люди, то все одни и те же, то все новые; для этого у него было положено: быть всегда дома от 2 до 3 часов; в это время он говорил о делах и обедал». Таким образом, между «заявленным» и объективно явленным Рахметовым обнаруживаются поразительные ножницы: революционность Рахметова декларируется, но не реализуется, что объективно совпадает с судьбой и биографией его автора.
Но теоретически Рахметов безусловно является носителем идеи освобождения человечества с помощью меча, энтузиастом фурьеристской максимы «Было бы братство, будут и братья».
Совершенно иная - противоположная идея («Были бы братья, будет и братство») декларируется образом идеального Мышкина.
Достоевский вкладывает в уста своего героя наиболее заветные собственные мысли и воспоминания: например, о страшных минутах ожидания смертной казни; об ощущении, возникшем у писателя перед полотном Ганса Гольбейна («от такой картины может вера пропасть»). Рассуждения князя о России, Европе, православии, католичестве - это также мысли самого Достоевского. Об этом упоминается практически в каждой работе, посвященной роману, но никак не комментируется тот факт, что именно Мышкину Достоевский доверил подробнейшее описание своего «священного» недуга. Между тем перед нами уникальное самораскрытие донных, сакральных глубин психической ментальности Достоевского, и в этом смысле оно заслуживает самого пристального внимания. Вот это описание: «Он задумался, между прочим, о том, что в эпилептическом состоянии его была одна степень почти перед самим припадком (если только припадок проходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молнии. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие... полное разума и окончательной причины. Но эти моменты, эти проблески были еще только предчувствием той окончательной секунды (никогда не более секунды), с которой начинался самый припадок. Эта секунда была, конечно, невыносима. Раздумывая об этом мгновении впоследствии, уже в здоровом состоянии, он часто говорил сам себе: что ведь все эти молнии и проблески высшего самоощущения и самосознания, а стало быть и «высшего бытия», не что иное, как болезнь, как нарушение нормального состояния, а если так, то это вовсе не высшее бытие, а, напротив, должно быть причислено к самому низшему. И, однако же, он все-таки дошел наконец до чрезвычайно парадоксального вывода: «Что же в том, что это болезнь? - решил он наконец. - Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?»... Мгновения эти были именно одним только необыкновенным усилением самосознания, - если бы надо было выразить это состояние одним словом, - самосознания и в то же время самоощущения в высшей степени непосредственного. Если в ту секунду, то есть в самый последний сознательный момент пред припадком, ему случалось успевать ясно и сознательно сказать себе: «Да, за этот момент можно отдать всю жизнь!», - то, конечно, этот момент сам по себе и стоил всей жизни... «В этот момент, - как говорил он однажды Рогожину, в Москве, во время их тамошних сходок, - в этот момент мне как-то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет. Вероятно, - прибавил он, улыбаясь, - это та же самая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомета, успевшего, однако, в ту самую секунду обозреть все жилища Аллаховы»[8,70].
«Удесятеренное сознание», «высшее бытие», «времени больше не будет» - признаки особенного, надсознательного и внеразумного мироощущения. Его не дано пережить обычному смертному, оно дано в Апокалипсисе, самой загадочной книге Нового Завета, являющейся попыткой выразить в языке внеязыковое содержание мира. В процитированном отрывке Мышкин-Достоевский задается вопросом, считать ли свои эпилептические озарения аномалией, бредом, и утверждается в противоположном: именно они являются высшим, недоступным простому смертному проявлением душевного здоровья.
В науке о Достоевском отсутствуют попытки объяснения тех или иных «загадочных» мест у писателя как творческого включения в сюжет этой сакральной, эпилептоидно-надсознательной инстанции его духовной личности. С нашей точки зрения, процент таких включений в романе «Идиот» особенно высок, почему он и ощущается наиболее загадочным, мистическим произведением изо всех произведений Достоевского. Трудно найти во всей мировой литературе роман со столь неожиданным, эпатирующим названием: «Идиот». Опыт показывает, однако, что гениальные художники и в своих названиях безошибочны и гениальны. Если попытаться найти для романа столь же емкое, но более нейтральное название («Князь Мышкин», «Князь Мышкин и другие»), как сразу же обнаружится исчезновение некоторого полемического обертона, развивающегося в романе до грандиозной мировоззренческой предпосылки. Князь Мышкин у Достоевского «идиот», Соня Мармеладова и Лизавета - «юродивые», Макар Долгорукий, Алеша, Зосима, брат Зосимы Маркел - «блаженные», но именно в них реализован нравственный идеал писателя. «Идиоты» и «идеалы» у Достоевского отнюдь не противопоставлены друг другу. «Идиотская» правда Мышкина представляется таковой лишь его прагматическому окружению. «Чудаки», «блаженные», «юродивые», «отверженные», «нищие духом» на страницах Достоевского не исключение, но определенный и беспрерывно воспроизводимый архетип человеческого сознания/поведения как поведения внутренне чуждого и по своей этической сущности бесконечно превосходящего общепринятый кодекс нравственных норм.
Уникальность князя Мышкина в этом смысле заключается в том, что он и в обычном, «нормальном» состоянии продолжает воспринимать мир тем сверхсознанием, которое открывается ему в предэпилептическом «моменте истины».
Примечательно, что Чернышевский, желая подчеркнуть таковую же исключительность Рахметова, заставляет его на протяжении всего романа читать толкования Ньютона к Апокалипсису. Этой заинтересованностью гиперрационалистическое сознание Рахметова рискованно сближается с тем типом сознания, которым обладает князь Мышкин.
Не менее замечательны и другие сближения и совпадения.
Рахметов богач, он владелец обширных поместий, сотен крепостных душ, но раздает свои богатства, отпускает крестьян на волю и становится бродячим миссионером, странником. Мышкин, напротив, в начале романа нищ, затем оказывается наследником громадного состояния - и также готов поделиться им с любым желающим.
Рахметов подавляет в себе физическое влечение к женщине, хотя его сексуальная полноценность вне всяких сомнений: «натура была кипучая», «на 15-м году жизни он влюбился в одну из любовниц отца». Мышкин же вообще не знает плотской страсти и подавляет ее у влюбленных в него женщин. Так же воздействует Рахметов на спасенную им аристократку. «Да, это правда, - сказала она, - вы не можете жениться. Но пока вам придется бросить меня, до тех пор любите меня». «Нет, и этого я не могу принять, - сказал он, - я должен подавить в себе любовь: любовь к вам связала бы мне руки, они и так нескоро развяжутся у меня, - уж связаны. Но развяжу. Я не должен любить»[7,108]. Что было потом с этою дамою? В ее жизни должен был произойти перелом, по всей вероятности, она и сама сделалась особенным человеком».