Смекни!
smekni.com

Разные направления и концепции изображения положительного героя в литературе XIX в (стр. 11 из 12)

Рахметов считает чувство ревности атавистическим пережитком и предлагает Вере Павловне идею «жизни втроем». Князь Мышкин воспроизводит ту же идею в готовности стать мужем сразу двух женщин.

В отличие от своего разночинного окружения и Рахметов, и Мышкин - потомственные аристократы. Рахметов принадлежит к «фамилии, известной с ХIII века, то есть одной из древнейших не только у нас, а и в целой Европе». Его род ведет начало от Рахмета, татарского военачальника, включает в себя обер-гофмаршалов, генерал-аншефов, дед Рахметова дружит с императором и Сперанским, отец выходит в отставку генерал-лейтенантом. Таким же отпрыском древнейшего рода является Лев Мышкин. Их речи оказывают магическое воздействие на окружающих, перед каждым из них исповедуются, им целуют руки, и перед ними повергаются ниц влюбленные в них женщины. «Я во сне вижу его окруженного сияньем», - говорит о Рахметове спасенная им аристократка. Такие же восторженные чувства испытывает Настасья Филипповна к Мышкину. В обоих случаях перед нами, в сущности, аналог отношений блудницы и Христа.

«Оба героя, - пишет Л. Лотман, - приходят в общество, изображаемое в романе, извне, оба «вмешиваются» в... конфликт и пытаются развязать его, но не решение отдельных личных вопросов, а служение высшему идеальному началу, которое они представляют, - их таинственное назначение» [5,86].

Христианское начало в Мышкине очевидно. В черновиках к роману он именуется не иначе как «князь-Христос». Но и образ Рахметова пронизан христологическими аллюзиями. Западный исследователь видит в Рахметове «роковой сплав между русским религиозным житийным каноном и холодным, бесстрастным английским утилитаризмом» [6,50]. С ним солидарна И. Паперно, обращающая внимание на то, что история Рахметова сюжетно повторяет «Житие Алексея, человека Божия», где изображается юноша, который раздал свое имущество, отказался от мирской славы и от женской любви и посвятил свою жизнь Богу, подвергая себя невыносимым истязаниям [5,96].

Но и биография самого Чернышевского носит отчетливые черты житийности. Пламенный визионер, осознавший себя «вторым Спасителем» и мечтающий обратить человечество в новую веру, ввергнут за это предержащими властями в узилище, затем распят на позорном столбе и под рыдания и улюлюканья многотысячной толпы отправлен по следам протопопа Аввакума в ледяную пустыню Вилюйска - ни на йоту не отрекшись от своего учения. «Никогда власти не дождались от него тех смиренно-просительных посланий, которые, например, унтер-офицер Достоевский обращал из Семипалатинска к сильным мира сего», - отмечает в связи с этим В. Набоков [8,106].

В радикальных кругах русского общества параллельно с пребыванием Чернышевского на каторге начинается прижизненная канонизация его имени и биографии. В 1874 году Некрасов посвящает ему стихотворение под названием «Пророк».

Его еще покамест не распяли,

Но час придет - он будет на кресте;

Его послал бог Гнева и Печали

Царям земли напомнить о Христе.

Уподобление Чернышевского Христу, воспринимаемое сегодня как чрезвычайное, в XIX столетии никому не резало слуха. Так, известный революционер Н. Ишутин заявлял, что он знает лишь трех великих людей: Иисуса Христа, апостола Павла и Николая Чернышевского [9,79]. «Его именем клялись, как правоверный магометанин клянется Магометом, пророком Аллаха» - вспоминал другой народоволец, М. Ашенбреннер [10]. Офицер Генерального штаба и одновременно пламенный «чернышевец» Гейнс, эмигрировав в Америку и став там знаменитым проповедником Вильямом Фреем, создал общественное движение, исповедовавшее мировоззренческую амальгаму идей Чернышевского и Христа [11,203]. Рукоположение Чернышевского во «второго Спасителя» было в среде русских революционеров более чем популярным, причем рукополагающие идентифицировали себя в роли его учеников-апостолов.

Таким образом, профетичность образа Рахметова катализировалась в общественном сознании XIX века мученической биографией его автора.

Г. Тамарченко отмечает, что в тексте «Идиота» существенно больше прямых и косвенных ссылок на «Что делать?», чем в любом другом тексте Достоевского [12,97]. Это объясняется общностью задач, поставленных писателями в своих романах. Создавая собственную модель идеальной личности, Достоевский не мог не считаться с тем идеальным образом, который в облике Рахметова-Чернышевского уже овладел какой-то частью общественного сознания. В «Идиоте» поклонниками этических идей «Что делать?» является не только компания Бурдовского, но и чистейшая душой Аглая Епанчина. Достоевский и сам не раз признавал нравственную чистоту русских революционеров. «Сейчас привычно говорят о революционной «бесовщине», как-то забывая о том, что Достоевский иной раз высказывался в прямо противоположном смысле, а именно, что революционеры тоже суть «Христова лика», - небезосновательно напоминает современный исследователь [13,107]. В конце концов в своем юношеском революционаризме Достоевский заходил едва ли не дальше Чернышевского («Я сам старый «нечаевец», я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни» [14,76], и эта психологическая память осложняла религиозность Достоевского наличием в ней определенного социалистического противосмысла.

Вообще говоря, природа религиозности Достоевского достаточно противоречива, и вызывают возражения сегодняшние попытки представить его образцовым христианином [15,281]. Русская религиозно-идеалистическая мысль была более критичной в этом отношении. Проиллюстрируем это лишь некоторыми высказываниями: «О самом Достоевском можно сказать словами черта про подвижников, которых последнему приходилось искушать и душа которых «стоит целого созвездия»: «Такие бездны веры и неверия могут созерцать в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок - и полетит человек «вверх тормашки...» [16,106].

К Достоевскому вполне приложимы слова, сказанные в «Бесах» Кирилловым о Ставрогине: «Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует» [17,39].

«Горячо исповедуя своего Христа, искренне желая лучше остаться «с ним, чем с истиной», Достоевский все же не мог освободиться от власти истины» [18,108].

«... Вообще, в произведениях Достоевского иногда слишком трудно решить, где собственно кончается старец Зосима, где начинается Великий Инквизитор...» [19,185].

«В строгих монастырях, на Афоне и в Оптиной, за такие речи, какие Ф. М. вложил старцу Зосиме, виновного определили бы на послушание (наказание монастырское) и во всяком случае наложили бы на него обет молчания» [20,78].

Если принять за основу тот факт, что Достоевский сам неоднократно признавался в своих колебаниях между верой и безверием, можно утверждать, что образ Мышкина целиком порожден «верующей» частью его сознания.

В советском литературоведении был чрезвычайно популярен упрек Мышкину (и его автору) в бесплодности его гуманизма, неспособности реально облегчить судьбу тех, с кем он сталкивается в романе. Но мысль Достоевского в том и состоит, что Мышкин совсем не действием должен помогать окружающим, а, так сказать, самим фактом своего среди них пребывания. Окружающим следует только перенять тот тип сознания, которым обладает Мышкин, и тогда все их проблемы разрешатся, но не в том смысле, что разрешатся в выгодную для них сторону, а в том, что попросту перестанут для них существовать: Мышкин действительно ничего не смог посоветовать несчастному Ипполиту, кроме как «пройти мимо нас и простить нам наше счастье», в ответ на что Ипполит возмутился и назвал Мышкина «красноречивым человеком». Но то, что представилось рационалистическому Ипполиту бездушным филистерством, «красноречием», в устах Мышкина звучит совершенно искренне: во всяком случае, на месте Ипполита он именно так бы и поступил.

Князь Мышкин является в романе апофеозом жертвенности, кротости, всепрощения и доброты. Именно таким представлял Достоевский Иисуса Христа. Но в Евангелии явлен и другой Христос, который гневается и обличает, изгоняет торговцев из храма и объявляет, что он пришел крестить мир огнем и мечом. Этот Христос испепеляет взглядом смоковницу, грозит разорением нечестивому Иерусалиму, дважды отрекается от родителей и братьев и призывает к тому же окружающих во имя новых отношений с людьми и миром: «Не думайте, что Я пришел принести мир на земле; не мир пришел Я принести, но меч; Ибо Я пришел разделить человека с отцем его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку - домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня... И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня» (Мат. 10, 34-38).

Но именно таков Рахметов с его максимализмом, ригоризмом, убежденностью в том, что ему суждено «двинуть человечество по дороге несколько новой»[5,104].

Вывод к третьей главе

Итак, при всей напряженности гуманистических исканий русской литературы XIX века она располагает лишь двумя героями, в которых воплощено авторское представление об абсолютно идеальной личности. Таковы Рахметов из «Что делать?» Чернышевского и князь Мышкин из «Идиота» Достоевского. Оба эти героя несут на себе печать мировоззренческой, эмоционально-психологической и даже психической индивидуальности их создателей.

Для «новых людей» нет границы между разумным и возможным. Люди Чернышевского необыкновенно сознательны. Чтобы нагляд­нее представить новый способ отношений, писатель, в из­вестной степени, схематизирует человеческую природу. Теория «разумного эгоизма» и герои Чернышевского со­временниками были оценены по-разному. Для многих они стали действительным эталоном в поступках.