Салон Одоевского просуществовал до самой смерти хозяина. Люди здесь менялись, менялся и сам писатель. В 40-е годы он уже принимал гостей в воздетых на лоб больших очках, черном шелковом колпаке и длинном, до пят сюртуке черного бархата, напоминавших одеяние средневекового алхимика. Среди книжных завалов, роялей и пыльных папок с рукописями и нотами задумчивый хозяин дома выглядел рассеянным чудаком и уединенным мечтателем, удалившимся от деятельной жизни. Светские приятели посмеивались над странностями автора "Русских ночей", молодежь не понимала его слишком своеобразных увлечений астрологией, магией и "животным магнетизмом".
Также и серьезному изучению истории и теории музыки посвятил в значительной мере свою жизнь В.Ф. Одоевский. Еще в 1833г. он написал "Опыт о музыкальном языке", много занимался затем вопросом о наилучшем устройстве своего любимого инструмента - органа и даже изобрел особый инструмент, названный им энгармоническим клавесином.
Отдавшись, после переселения в Москву, изучению древней русской музыки, Одоевский читал о ней лекции на дому, в 1868г. издал "Музыкальную грамоту, или Основания музыки для не музыкантов" и открыл московскую консерваторию речью "Об изучении русской музыки не только как искусства, но и как науки". Смерть застала Одоевского за усиленными работами об устройстве в Москве съезда археологов (он был одним из учредителей археологического общества, а также Императорского географического общества), во время которого ученики консерватории должны были, под его руководством, исполнять древние русские церковные напевы.
Из довольно богатого литературного наследия Одоевского, особое место занимают в творчестве Одоевского так называемые "таинственные" повести - "Сильфида", "Саламандра", "Косморама", "Орлахская крестьянка". Именно эти произведения способствовали тому, что исследователи творчества Одоевского создали ему довольно устойчивую репутацию мистика и идеалиста. Причудливый фантастизм "таинственных" повестей и всем известный интерес их автора к алхимии и сочинениям средневековых мистиков иногда заставляли забыть о весьма трезвом, реалистическом мышлении Владимира Одоевского, о его всегдашней приверженности к науке, к точному знанию о мире.
Между тем именно в фантастических повестях, создававшихся параллельно с "Русскими ночами", отчетливо виден чисто научный интерес Одоевского к тайнам человеческой психики. Его духовидцы и призраки, вообще характерные для романтической литературы, в немалой мере обязаны своим появлением обширным познаниям писателя в медицине и психологии, его постоянному интересу к так называемому "животному магнетизму", к гипнотизму особого рода одержимости. "Я хочу объяснить все эти страшные явления, подвести их под общие законы природы, содействовать истреблению суеверных страхов", - писал Одоевский - "Нет ни одного из этих видений, которое бы не могло быть объяснено известными естественными законами, изложенными в любом учебнике физики или физиологии". И потому в его "таинственных" повестях фантастика всегда объяснена, мотивирована, ее реальность постоянно ставится под сомнение. Эта особенность романтической прозы Владимира Одоевского порождена его научным мышлением. Разумеется, "таинственные" повести Владимира Одоевского не сводимы к научным изысканиям. Это шедевры романтической прозы, теснейшим образом связанные с общим движением русской литературы пушкинской поры. Герой "Сильфиды" Михаил Платонович, этот столичный денди, уставший от светских забав и удалившийся в дядюшкину деревеньку, явственно напоминает Онегина. Модный сплин, насмешки над провинциалами - все это могло появиться лишь после пушкинского романа. Но в отличие от Пушкина, Одоевский сделал главной движущей силой своей повести жажду познания. Его герой говорит: "Любознательность, или, просто сказать, любопытство есть основная моя стихия, которая мешается во все мои дела, их перемешивает и мне жить мешает; мне от нее ввек не отделаться; все что-то манит, все что-то ждет вдали, душа рвется, страждет..." Одоевский потому и дает в начале повести столь подробную и вполне реалистическую картину провинциальной жизни, чтобы отчетливее показать чисто романтический конфликт героя-искателя с косной, не одухотворенной высоким пафосом и подлинными знаниями средой. Сильфида, это таинственное существо, явившееся герою повести, несет в себе новое всеобъемлющее знание о мире. Она предлагает Михаилу Платоновичу подлинный мир сущностей, понимание самодвижения жизни, основных законов мира, учит его видеть всеобщую связь явлений. И познавший эту высшую мудрость герой говорит в конце повести: "Ваши стихи тоже ящик; вы разобрали поэзию по частям: вот тебе проза, вот тебе стихи, вот тебе музыка, вот живопись - куда угодно? А может быть, я художник такого искусства, которое еще не существует, которое не есть ни поэзия, ни музыка, ни живопись, - искусство, которое я должен был открыть и которое, может быть, теперь замрет на тысячу веков: найди мне его!" Здесь утверждаются романтические идеалы всеобъемлющей науки и целостного искусства. Но суровая действительность все время теснит романтику и налагает жесткие ограничения на сферу фантастического. Мысль Одоевского о мелочах как цели бытия множества людей заставляет вспомнить знаменитые слова из "Мертвых душ" о "страшной, потрясающей тине мелочей, опутавших нашу жизнь".
Среди повестей и рассказов выделяется большая повесть "Саламандра" – полуисторический, полуфантастический сюжет которой навеян на автора изучением истории алхимии и исследованиями Я.К. Грота о финских легендах и поверьях. К подобной теме (сплаву фантастики и реальной исторической канвы) обращались многие, в том числе и В. Кюхельбеккер в романтической новелле "Адо". Живым и занимательным языком, не мудрствуя, автор знакомит читателя с малоизвестным в те времена карело-финским бытом, эпосом. Описывая приключения выдуманых героев в России, Одоевский весьма достоверно рисует особенности быта столицы и ее обитателей, прорисовывает или только набрасывает бегло ряд характерных образов эпохи Петровских реформ. Даже "фантастическое" в этой повести вполне органично вписывается в обстановку того времени. Ведь москвичи на полном серьезе верили во всемогущество и связь с нечистой силой видного сподвижника императора, Якова Брюса, образ которого (не реальный, а легендарный) стал прототипом старого графа-алхимика.
В повести "Саламандра" видно стремление писателя соединить историю, философию и художественную прозу. В сущности, это составное произведение, романтическая дилогия о трех эпохах - петровской, послепетровской и современной Одоевскому поре 1830-х годов. В пределах обычного исторического романа в духе Вальтера Скотта такое соединение было невозможно. Одоевский, как всегда, нашел особый путь: он соединил в рамках одного произведения историческую прозу и философско-фантастическую повесть "Эльса". Историческую повесть "Южный берег Финляндии в начале XVIII столетия" можно было бы назвать иначе - "Финн Петра Великого", ибо здесь явственно ощутимо воздействие незавершенного пушкинского романа "Арап Петра Великого", судя по всему известного Одоевскому еще в рукописи. Это история юного финна Якко, отправленного Петром Первым на учение в заморские страны. Подобно пушкинскому арапу Ибрагиму, Якко становится свидетелем, а затем и участником великих свершений царя-труженика. Но постепенно Якко из "естественного", выросшего в органичном единении с родной природой и народом человека превратился в типичного исполнителя, одержимого мыслью о продвижений по службе и покровительстве царя. После смерти Петра Первого ученый типограф и переводчик "цифирных книг" стал алхимиком, жаждущим золота, власти над миром и людьми. И во второй части "Саламандры" показано постоянное снижение, профанация высокой науки и духовных идеалов петровской эпохи, начавшаяся после смерти Петра. Как и пушкинский Герман, Якко приходит к мысли, что ради золота все дозволено. Это уже сознательный демонизм, злая сила, которой рабски прислуживает лишенная этического начала наука. Саламандра, дух огня, возвещает алхимику, что любое желание его исполнится - стоит только пожелать. Но желания Якко - злобные и антигуманные. Каждое из них, исполняясь, уносит чужую жизнь. Главная страсть алхимика - золото. Он каждую ночь превращает свинец в золотые слитки и пляшет над золотом, объятый безумной и упоительной радостью. И этот его танец становится страшным символом недолжного существования, основанного на последовательном отказе от всего человеческого. В довершение всего Одоевский придает Якко весьма многозначительную черту: его герой, в конце концов, отказывается ради золота и от своего человеческого облика и переселяется в тело убитого им старого графа. Таков итог этой жизни, которая не нашла опоры в своей эпохе и была вынуждена опираться лишь на себя, что неизбежно привело к известной формуле "все дозволено".
"Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, магистром философии и членом разных ученых обществ, изданные В. Безгласным " – забавная мистификация, более шутка, чем программное произведение. Подобными мистификациями славились многие авторы того времени, не исключая и А.С. Пушкина с его "Повестями Белкина". Одоевский рисует портрет автора, Иринея Модестовича Гомозейки, как старого чудака, алхимика, почти безумца, этакого Русского Фауста или пана Твардовского – героя великого польского романтика А.Мицкевича. Потворствуя жизненным реалиям, в уста своего alter ego Одоевский вкладывает утрированную, перегруженную архаизмами повествовательную речь. Даже А.С. Пушкин не смог удержать язвительности, раскритиковав манеру автора как претенциозную и сложную: "Да зачем же их писать, коли столь сложно? Кто его принуждает? Фантастические сказки только тогда и хороши, когда писать их нетрудно!" А крупнейший теоретик русского романтизма 1830-х годов Н.А. Полевой просто объявил их незадачливым подражданием Гофману. По своему, он был прав: Гофманской страсти, таинственности, ошеломляющей романтической фантазии в сказках Одоевского не было, а установка на фантастику и мотивы, сходные с Гофмановскими были. Одоевский соединял новейший германский романтизм и аллегории в духе 18-го века, перемежая полет фантазии с архаичным коллекционированием казусов. Эта книга Одоевского неоднородна, ибо вместе со сказками в нее включены два произведения, которые никак не могут быть причислены к сказкам. Это "Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Ивану Богдановичу Отношенью не удалося в светлое воскресенье поздравить своих начальников с праздником" и "Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем". Вопреки названиям это не сказки, не аллегории, а повести, в которых реальнейший русский быт выявлен и осужден с помощью шутливой, комической фантастики. Одоевский здесь обратился к изображению чиновничьей жизни и показал весь ее канцелярский идиотизм, механичность и пустоту, саркастически именуемые им "безмятежным счастием". В повести о коллежском советнике происходит бунт вещей. Карты, составлявшие существеннейшую часть домашнего быта чиновников и заполнявшие их жизнь, вдруг ожили и втянули игроков в безумный картеж, в непрерывную, изматывающую игру. Чиновники попытались было задуть свечи, но "карты выскочили у них из рук: дамы столкнули игроков со стульев, сели на их место, схватили их, перетасовали, - и составилась целая масть Иванов Богдановичей, целая масть начальников отделения, целая масть столоначальников, и началась игра, игра адская". Карты не только заняли место людей, но и стали им подражать, переняли чиновничью психологию и иерархию госдепартаментов и министерств: "Короли уселись на креслах, тузы на диванах, валеты снимали со свечей, десятки, словно толстые откупщики, гордо расхаживали по комнате, двойки и тройки почтительно прижимались к стенкам". Все перевернулось, встало с ног на голову. И, тем не менее, ничто не изменилось. Невероятное, фантастическое не в состоянии преобразить неподлинную жизнь, превращенную в картеж. И потому безразлично, сами ли чиновники играют в карты или карты играют чиновниками. В обоих случаях чиновничья жизнь чудовищно нелепа, уродлива и тяготеет к абсурду. Столь же нелепа, лишена духовности и здравого смысла жизнь приказного Севастьяныча, которого посетил вдруг дух человека, имевший "несчастную слабость" выходить на время из собственного тела. На просьбу призрака вернуть ему случайно утерянное тело опытный чиновник невозмутимо отвечает привычным "та-ак-с". Куда большее впечатление производит на него предложенная привидением взятка. Дух оказался платежеспособным и посулил приказному пятьдесят рублей. Характерно, что очевидная нелепость и фантасмагоричиость происходящего Севастьяныча нисколько не смущают, ему важна правильность, канцелярского оформления этой нелепицы. На традиционный вопрос об имени и фамилии дух произносит нечто несообразное: "Меня зовут Цвеерлей-Джоя-Луи". Приказный так же спокойно спрашивает: "Чин ваш, сударь?" И в ответ слышит еще одну нелепость: "Иностранец". Тем не менее все невероятные ответы духа Севастьяныч аккуратно записал на своем особом чиновничьем языке: "В Реженскай земский суд от иностранного недоросля из дворян Савелия Жалуева, объяснение". Бытие Севастьяныча настолько бездуховно, автоматично, что любая несообразность находит здесь свое место, не вступая с этой жизнью в противоречие. Очевидно, что это сатира, и сатира социальная.