Сыпь на них хлебные зерна,
Хмелем осыпь молодых!..
Но ей, как и Проклу, тоже не суждено больше участвовать в этом размеренном, мудром, близком к природному течении обновляющейся жизни. Все, что было полно для нее живого значения, померкло.
Исследователями уже отмечалось, что лирический напор в поэме «Мороз, Красный нос» счастливо сочетается с ее эпическим началом. В этом проявляет себя более общая для Некрасова закономерность. Лирическое чувство поэта по-настоящему находит себя, только соприкасаясь с эпическими основами народного мира. Его внутреннее «я» только здесь получает наиболее полное и свободное свое воплощение. Развертывание поэмы на деле преодолевает отчаяние и одиночество поэта, хотя ее сюжет и не заключает ничего в прямом смысле утешительного. Драгоценна здесь сама возможность внутреннего слияния с высоким строем жизни. «До самого конца жизни Дарьи, до последних ее минут,— пишет Я. Билинкис,— не разойдется поэт нигде и ни в чем со своей героиней, сумеет от себя передать ее предсмертные видения и чувства».
Ни звука! Душа умирает
Для скорби, для страсти.
Стоишь
И чувствуешь, как покоряет
Ее эта мертвая тишь.
Некрасов в своих поэмах подчас выступает большим лириком, чем в собственно лирических стихотворениях, особенно если дело касается народной жизни. Строгое жанровое разграничение здесь вообще не на пользу — общая картина вырисовывается лишь из сопоставления и прослеживания сквозных тем, мотивов, образных связей.
Некрасову нужна целостность мира, внутренне очень противоречивого,— и эпос и лирика тут взаимопроникают и усиливают друг друга.
Недаром некоторые отрывки из поэм Некрасова часто рассматриваются в исследованиях о лирике. Так, например, еще Андрей Белый (за ним последовали многие литературоведы) останавливался на следующих строфах поэмы «Мороз, Красный нос», ощущая в них цельность лирического чувства:
Уснул, потрудившийся в поте!
Уснул, поработав земле!
Лежит, непричастный заботе,
На белом сосновом столе,
Лежит неподвижный, суровый,
С горящей свечой в головах,
В широкой рубахе холщовой
И в липовых новых лаптях.
Большие, с мозолями руки,
Подъявшие много труда,
Красивое, чуждое муки
Лицо — и до рук борода...
Действительно, этот отрывок можно прочитать как законченное стихотворение, утверждающее мир крестьянской жизни в качестве высшей реальности. Это — прямое выражение человеческих ценностей. Здесь нет прозаических деталей. «Пот» и «мозоли», «труд» и «земля» в данном контексте слова высокие, поэтические.
Образу «уснувшего» присуще подлинное величие. Не случайно имя его здесь не произнесено. Перед налги будто уже и не тот конкретный, так живо и индивидуально воспринимаемый близкими «Прокл Савастьяныч», «Проклушка», каким он является в бытовых сценах. Но не забудем, что сами эти сцены всплывают лишь в воображении Дарьи, въяве мы Прокла живым не видим. От мира живых его отделяет значительная дистанция.
Облик пахаря в «Несжатой полосе», как мы помним, искажен болезнью, непосильным трудом; он скорее объект авторского сострадания («плохо бедняге»), и «непоэтические» описания лишь усиливают впечатление («руки... высохли в щепку, повисли как плети», «очи потускли» и т. д.). Герой «Мороза...» свободен от этого, к нему обращено не сочувствие, а восхищение. Безмолвие, несуетность («лежит, непричастный заботе»), приближенность к «иному» миру («с горящей свечой в головах», «чуждое муки лицо») создают особую торжественность, идеальность облика.
Прокл, «живой», «бытовой», который, если нужно, мог сам припрячься к возу, неторопливо пить из жбана квасок или мимоходом ласково «щипнуть» своего Гри-гауху и тот, что безмолвно лежит «на белом сосновом столе», сливаются в единый образ лишь в огромном пространстве всей поэмы. Но интересно, что у Некрасова большинство стихотворений тяготеет именно к «поэмности», если можно так выразиться.
Внутренняя соотнесенность всех элементов имеет У Некрасова решающее значение.
В его «крестьянской» лирике, как и в поэмах, с этой лирикой тесно связанных, главенствует образ страдания и подвижничества. К каким бы разным произведениям мы здесь ни обратились—«В дороге», «Тройка», «В деревне», «Несжатая полоса», «Орина, мать солдатская», «Размышления у парадного подъезда», «Железная дорога», «Коробейники», «Мороз, Красный нос», - всюду с удивительным постоянством говорится о силе подорванной, погубленной, о разбитых надеждах, о сиротстве и бесприютности, наконец, о смерти, уже наступившей или неминуемо приближающейся. Однако за всей этой крайней степенью человеческих бедствий открывается светлое, идеальное, героическое начало.
Так же как в «покаянных» стихах Некрасова истинный подвиг поэта мог предстать - и выразиться только через его внутренние противоречия, душевную борьбу, смятение и отчаяние, так и здесь высокие и бессмертные основы народной жизни открываются в безднах несчастья и безобразия, темноты и убожества. Именно на этой арене невыносимо трудной борьбы и проявляются богатырские силы героев.
Если в «Коробейниках» (1861) этот непатриархальный, жестокий мир, где «обходами» три версты, «а прямо-то шесть», где так странно переплелись торг и любовь, песня-стон «убогого странника» и вероломные выстрелы лесника,— если этот мир не рушится окончательно, то только потому, что есть еще где-то крестьянское, истовое, крепкое, быть может, бесхитростное, как думы Катеринушки, как ее мечты о семейной идиллии с любимым:
Ни тебе, ни свекру-батюшке
Николи не согрублю,
От свекрови, твоей матушки,
Слово всякое стерплю.
...........................
Ты не нудь себя работою,
Силы мне не занимать,
Я за милого с охотою
Буду пашенку пахать.
Ты живи себе гуляючи,
За работницей женой,
По базарам разъезжаючи,
Веселися, песни пой!
А вернешься с торгу пьяненький —
Накормлю и уложу!
«Спи, пригожий, спи, румяненький!»
Больше слова не скажу.
Слова эти звучат тем пронзительнее, чем яснее становится, что сбыться им не суждено. Так же и в «Тройке» ослепительность первой части контрастирует с мрачным колоритом финала:
И схоронят в сырую могилу,
Как пройдешь ты тяжелый свой путь,
Бесполезно угасшую силу
И ничем не согретую грудь.
Если Некрасов и вступает в область идиллии, то это, как метко выразился Н. Я. Берковский, «идиллия, одетая в траурные одежды».
В поэме «Мороз, Красный нос» красота и счастье крестьянской жизни существуют реально, но видятся они сквозь слезы, когда возврата к этой радостной гармонии уже нет. И тем внимательнее всматривается Некрасов в эти обычные картины, со всеми их житейскими, неброскими деталями, чем больший смысл они приобретают теперь для Дарьи — оторваться от них у нее не хватает сил.
— Бежит!.. у!.. бежит, постреленок,
Горит под ногами трава! —
Гришуха черен, как галчонок,
Бела лишь одна голова.
Крича, подбегает в присядку
(На шее горох хомутом).
Попотчевал баушку, матку,
Сестренку — вертится вьюном!
От матери молодцу ласка,
Отец мальчугана щипнул;
Меж тем не дремал и савраска:
Он шею тянул да тянул,
Добрался,—- оскаливши зубы,
Горох аппетитно жует,
И в мягкие добрые губы
Гришухино ухо берет...
В счастливых Дарьиных снах в высшей степени художественно значимы не только «снопы золотые»,
«красивая Маша, резвушка», «румяные лица детей» и т. д., но и вот этот самый «горох хомутом», так любовно Некрасовым описанный. Н. Я. Берковский называет поэму замечательным памятником «борьбы за «святую прозу» крестьянской жизни, за лирику труда и хозяйства, семьи и домоводства»...
Всегда у них теплая хата,
Хлеб выпечен, вкусен квасок,
Здоровы и сыты ребята,
На праздник есть лишний кусок.
Та же борьба за «святую прозу» крестьянского уклада проходит и через лирику,— скрытые возможности и народные чаяния заявляют о себе вопреки скудной реальности. Цикл «Песни» (1866) открывает следующее замечательное стихотворение:
У людей-то в дому — чистота, лепота,
А у нас-то в дому — теснота, духота.
У людей-то для щей — с солонинкою чан,
А у нас-то во щах — таракан, таракан!
У людей кумовья — ребятишек дарят,
А у нас кумовья — наш же хлеб приедят!
У людей на уме — погуторить с кумой,
А у нас на уме — не пойти бы с сумой?
Кабы так нам зажить, чтобы свет удивить:
Чтобы деньги в мошне, чтобы рожь на гумне;
Чтоб шлея в бубенцах, расписная дута,
Чтоб сукно на плечах, не посконь-дерюга;
Чтоб не хуже других нам почет от людей,
Поп в гостях у больших, у детей — грамотей;
Чтобы дети в дому, словно пчелы в меду,
А хозяйка в дому — как малинка в саду!
Мечта народная о счастливом житье выражена в «песне» предельно близко к тем формам, в которых она действительно живет в народном сознании. Мир желаемого, чаемого олицетворяет здесь дом, в котором царит довольство, тепло, «чистота, лепота».
То, что передано словом «лепота», трудно определить, назвать как-то иначе. «Лепота» — это не просто «ключевое слово», это — главный образ стихотворения, а может быть, и всего цикла. В нем — порядок и уют, материальный достаток и нравственное достоинство. Хлеб, которого для всех вдоволь, и «щи с солонин-кою» — не просто приметы благополучия и довольства, но почти символы счастья.
Именно здесь, в сфере народного мышления, оправдываются «прозаические» детали повседневного быта. Оставаясь житейски конкретными, они вдруг неожиданно становятся по-своему значительны и высоки. В стихотворении «Дума» (1860), например, читаем:
У купца у Семипалова
Живут люди не говеючи,
Льют на кашу масло постное
Словно воду, не жалеючи.
В праздник — жирная баранина,
Пар над щами тучей носится,
В пол-обеда распояшутся —
Вон из тела душа просится!
Обыкновенная сытость (хлеб, щи, «масло постное» да «жирная баранина») получает нравственное оправдание еще и потому, что идеал героя из народа — не праздность, а труд. Закономерным и разумным, составляющим некий внутренний порядок жизни, считает он «труд» и «отдых», «будни» и «праздники». Одно невозможно без другого.