Кто усомнится теперь в достоверности поэтических пророчеств Есенина, когда устами космонавтов мы можем подтвердить: «Верха и низа в ракете, собственно, нет, потому что нет относительной тяжести… Мы чувствуем верх и низ, только места их сменяются с переменой направления нашего тела в пространстве» (Герман Титов). Это веди и есть мир, где «опрокинутость земли сольется в браке с опрокинутостью неба».
Конек с крыши есенинской избы умчался в небо, разрастаясь до объема земли, а Млечный Путь стал «дугою» в его упряжи:
Пой, зови и требуй
Скрытые брега;
Не сорвется с неба
Звездная дуга!
Поэтическое слово таит в себе мироздание, предвещая космическое будущее Руси:
И чуется зверю
Под радугой слов:
Алмазные двери
И звездный покров.
(«Отчарь»)
Поэт чувствовал себя странником, несущим на плечах «нецелованный мир» вселенной:
Свят и мирен твой дар,
Синь и песня в речах,
И горит на плечах
Необъемлемый шар!..
Закинь его в небо,
Поставь на столпы!
Там лунного хлеба
Златятся снопы.
(«Отчарь»)
В те времена «космизм» Есенина мог казаться да и казался наивным, как, в частности, и «космизм» Циолковского, и слова непризнанного в то время ученого прямо перекликаются со словами признанного и популярнейшего поэта:
«Мне представляется… что основные идеи и любовь к вечному стремлению туда – к Солнцу, к освобождению от цепей тяготения – во мне заложены чуть ли не с рождения» (К.Циолковский).[7] Освоение космоса принесет человеку «горы хлеба» и «бездну могущества», писал Циолковский. Об этом же говорил поэт:
Плечьми трясем мы небо,
Руками зыбим мрак
И в тощий колос хлеба
Вдыхаем звездный злак.
(«Октоих»)
Космическое родство ученого и поэта дает уникальную возможность почувствовать собственно поэтический смысл космических метафор Есенина.
Вот растет фольклорное древо Млечного Пути, небесный кедр:
Шумит небесный кедр
Через туман и ров,
И на долину бед
Спадают шишки слов.
Поют они о днях
Иных земель и вод,
Где на тугих ветвях
Кусал их лунный рот.
Здесь же под небесным Маврикийским дубом сидит дед поэта в звездной шубе и в шапке-месяце:
И та кошачья шапка,
Что в праздник он носил,
Глядит, как месяц, зябко
На снег родных могил.
Космос требует новых ритмов, других размеров, диктует смелую головокружительную метафору. Здесь ковш Большой Медведицы черпает волю сном. Здесь небо изливает ведром лазури, а вытекшая душа удобряет чернозем русских «небесных пажитей». Отказ от рифмы в поэме «Преображение» продиктован все тем же стремлением вырваться на волю из привычных оков:
Ей, россияне!
Ловцы вселенной,
Неводом зари зачерпнувшие небо…
Сеятель слова, ловец вселенной, собирающий звездный урожай, неводом слова вытягивающий звездный улов, - таков образ Есенина в 1917 году. Пройдет год, и небо превратится в колокол, где язык – месяц, а звонарь – поэт, взывающий к «вселенскому братству людей».
Для крестьянского поэта Есенина хлеб земной и небесный – одна краюха. Жатва словесная, и жатва космическая, и жатва земная – единый труд. Его полет к небу не от земли, а вместе со всей землей. Деревянный резной конек превратился в огненного коня, несущего землю к небу.
Сойди, явись к нам, красный конь!
Впрягись в земли оглобли.
Нам горьким стало молоко
Под этой ветхой кровлей…
Мы радугу тебе – дугой,
Полярный круг – на сбрую.
О, вывези наш шар земной
На колею иную.
Так промелькнули и умчались небесные кони в поэзии Есенина. Эта вспышка космических метафор длилась два года – с 17-го по 19-й, а потом стихи обрели привычную ритмику, образ мира-космоса постепенно отошел на второй план, так в древней живописи поздний слой закрывает ранний, не уничтожая его.
Внутренний космический огонь – в глубине поэзии Есенина, он похож на пламенные белые блики в темной живописи Феофана Грека. Это огонь изнутри, отсвет космического пламени. Есенин не повторялся, но и не отказывался от былых прозрений.
Сейчас трудно определить, кто на кого влиял, но космос Есенина удивительно схож с космосом Хлебникова и Маяковского. Это сходство разных поэтов в обращении к одной теме свидетельствует о вполне объективной закономерности рожденья космической метафоры в русской поэзии тех лет. От «Облака в штанах» Маяковского к поэмам Есенина 1917-1919 годов, от поэм Есенина к «Ладомиру» Велимира Хлебникова пролегает путь непрерывный.
У Сергея Есенина земля – телега в оглоблях небесного коня, золотой калач, теленок, рожденный небом. Небо и земля – чаша двух полусфер, отраженных друг в друге. Освоение космоса он не считал задачей чисто технической. Нужно еще и новое космическое зрение. Человек должен «родиться» для космоса. «Многие пребывают в слепоте нерождения. Их глазам нужно сделать какой-то надрез, чтобы они видели, что небо не оправа для алмазных звезд, а необъятное, неисчерпаемое море…»[8]
Образ дивной красоты – солнечно-лунный космический человек Есенина. К нему не следует искать научных отмычек. Он прекрасен в своей поэтической завершенности.
3. Последний период жизни. Русское зарубежье о С.Есенине
Маяковский во время последней встречи с Есениным обратил внимание на «двух его темных (для меня, во всяком случае) спутников», от которых несло спиртным перегаром. Дурное настроение поэта, его недовольство собой Маяковский, в частности, объяснял «черствыми и неумелыми отношениями окружающих».
К осени 1925 года все это осложнилось физическим нездоровьем поэта. У него были явно расшатаны нервы, и врачи посоветовали ему пройти двухмесячный курс лечения.
26 ноября Есенин был принят на лечение в психоневрологическую клинику… Здесь были написаны стихотворения: «Клен ты мой опавший, клен заледенелый…», «Не гляди на меня с упреком…», «Ты меня не любишь, не жалеешь…», «Может поздно, может, слишком рано…», «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель…». Все они, кроме первого, вошли в цикл «Стихи о которой…»; Есенин решил включить его в собрание своих сочинений, готовившееся Госиздатом. Из клиники он следил за тем, как идет эта подготовка, общался с редактором и т.д.
За время лечения у Есенина созрел обширный план предстоящей работы. Он собирался приняться за большую прозаическую вещь – повесть или роман. В голове роились новые стихи. Нужно было завершить подготовку собрания сочинений. Наконец – и это особенно увлекало поэта – начать издавать новый, двухнедельный журнал, о котором он уже договорился с ленинградским отделением Госиздата (Есенин должен был стать редактором этого журнала).
В Ленинград поэт приехал утром 24 декабря 1925 года. Физически он был очень слаб – в клинике явно не долечился. Поэт не выдержал очередного приступа депрессии: 27 декабря поздно вечером заперся в своем номере гостиницы «Англетер», спать не ложился и далеко за полночь, между тремя и пятью часами утра, покончил с собой.
31 декабря состоялись похороны. По Никитскому бульвару траурный кортеж направился на Страстную площадь, к памятнику Пушкину. Трижды вокруг памятника был обнесен гроб с телом Есенина, символизируя живую связь его поэзии с великой пушкинской традицией.[9]
В 1993 году в Москве был выпущен двухтомник «Русское зарубежье о Есенине». Большинство представленных на его страницах материалов, ранее закрытых в спецхранах, публиковались у нас в стране впервые и без купюр.
Приведу фрагмент статьи «Самородки» Ивана Бунина, лауреата Нобелевской премии, который высказывает противоречивое отношение к жизни и творчеству Сергея Есенина.
«Второе тысячелетие идет нашей культуре. Был у нас Киев, Новгород, Псков, Москва, Петербург, было изумительное зодчество и иконописное искусство, было «Слово о Полку Игореве», был Петр Первый и Александр Второй, мы на весь свет прославились нашей музыкой, литературой, в которой был Ломоносов, Державин, Кольцов, Пушкин, Толстой… Но нет, нам все мало, все не то, не то! Нам все еще подавай «самородков», вшивых русых кудрей и дикарских рыданий от нежности. Это ли не сумасшествие, это ли не последнее непотребство по отношению к самому себе? Вот в Москве было нанесено тягчайшее оскорбление памяти Пушкина (вокруг его памятника обнесли тело Есенина, то есть оскорбление всей русской культуре). А как отнеслась к этому русская эмиграция? Отнеслась, как к делу должному, оскорбления никакого не усмотрела. Большинство пошло даже гораздо дальше: стало лить горчайшие слезы по «безвременно погибшей белой березке», в каковую превратило оно Есенина, произведя этого маляра (правда, от природы весьма способного) чуть не в великого художника и убедив себя (в который уже раз?), что Есенины и есть подлинная соль русской земли, самый что ни на есть основной русский дух».[10]
Противоположной точки зрения придерживается Михаил Коряков (родился в 1911 году, писатель, историк, с 1946 года в эмиграции) в статье «Есенинщина» и советская молодежь»: «Я… три раза исключался из школы, и в моем аттестате, в графе «Общественно-политическая работа», значилось буквально следующее: «Идеологически невыдержан – насаждал есенинщину».[11]
И далее: «Последние стихи Есенина были криками отчаяния. И нам… нужны были его стихи, потому, что и в нас – молодежи, которая всегда чутка и отзывчива – был этот испуг перед надвигавшейся эпохой «великого перелома»…
Есенин незабываем, потому что больше, чем кто-либо в русской литературе, он был и остается частью нашей жизни».[12]
Заключение
Двадцатый век русской советской поэзии определяют три великих имени – Маяковский, Блок, Есенин. Это неоспоримо ясно и понятно теперь не только специалистам по литературе, но и всем, кто просто любит поэзию. Алексей Максимович Горький назвал Сергея Есенина «законченно русским поэтом»[13].