После появления «Омон Ра» Виктора Пелевина, на глазах литературной общественности «выросшего» из фанатастики, с рядом разногласий прописали «по ведомству» постмодернизма. «Все шло хорошо, пока Пелевин творил (в числе многих) в ключе постмодернизма. Это был не убогий шутовской постмодернизм, а стильный, точный и яркий, да еще с "правильным" разоблачительным уклоном, как могло показаться по "Омону Ра". Пелевин занял вполне достойное место в отечественной литературе. Ведь поскольку в своем творчестве Пелевин не занимался развенчиванием традиционного "реалистического" направления, то и литераторы-традиционалисты относились к нему нейтрально, как к явлению вполне допустимого параллельного мира с неевклидовой геометрией. Ведь оставаясь в рамках "чистого" постмодернизма, Пелевин не покушался тем самым на главные святыни "реалистов" -- "духовность"…»[viii] – это цитата из «Записок идеалиста» Андрея Маргулева, где автор рассуждает о причинах неприятия представителями «старой» литературной школы прозы Пелевина.
Эту мысль о синтетической природе творчества Виктора Пелевина, в котором невозможно выделить тяготение к той или иной традиционной литературной «программе», продолжает ряд исследователей.
«Формально Пелевин постмодернист, и постмодернист классический, - таково мнение профессора Сергея Корнева, одного из крупнейших российских теоретиков искусства постмодерна, - Не только с точки зрения формы, но и по содержанию – так кажется с первого взгляда… Пока на одном конце континента ведутся споры о том, надолго ли постмодернизм, и придет ли когда-нибудь что-то ему на смену, на другом его конце, зараженном радиоактивными, химическими и идеологическими отходами, он внезапно претерпел чудовищную мутацию. Появился монстр, который парадоксальным образом сочетает в себе все формальные признаки постмодернистской литературной продукции, на сто процентов использует свойственный ей разрушительный потенциал, в котором ничего не осталось от ее расслабляющей скептической философии». – отмечает Корнев в своей статье «Столкновение пустот. Может ли постмодернизм быть русским и классическим?»[ix].
Корнев предлагает принципиально новый путь рассмотрения творчества Пелевина. Он называет его «классическим писателем-идеологом» и не простым, а «беспросветным, который каждой своей строчкой настойчиво и откровенно вдалбливает в читательскую голову одну и ту же морально-метафизическую теорию». [x]
Как считает профессор, Пелевин занял в русской литературе вакантную нишу Борхеса, Кортасара и Кастанеды, написав «Чапаева и Пустоту» - первый образчик русской философской прозы, простой для восприятия и обладающей концентрированным содержанием. Фундаментальное отличие Виктора Пелевина от коллег-постмодернистов, по мнению Корнева, заключается в его уверенности и специфической решительности. «Настоящий постмодернист использует форму …стеба…потому что по большому счету сам не уверен – смеяться ли ему над некой идеей или пасть на колени и помолиться. Пелевин же использует ее для откровенной проповеди»[xi].
Как говорит Корнев, «программа Пелевина» радикально отличается от обычных постмодернистских решений, он претендует на ту «суверенную внутреннюю территорию» человека, которой для постмодернистов не существует.[xii]
«Это собственное внутреннее место Пелевин и дзен-буддисты называют Пустотой. Отождествление с нею…и есть конечная цель». Уникальность пелевинского метода, как утверждает Корнев, в том, что он противостоит не только канонам постмодернизма, но и всей западной философской традиции последних полутора столетий.
Автор «Столкновения пустот» предлагает «удобства ради» именовать «пелевинскую школу» «русским классическим пострефлективным постмодернизмом» (сокращенно РКПП) (пострефлективный – чтобы смягчить отрицательное содержание, нагружающее термин «постмодернизм»). В качестве одного из доказательств легитимности своей теории Корнев приводит цитату из несуществующего учебника: «Зачинателем этой школы (РКПП) был Венедикт Ерофеев, ее наиболее яркие представители в 80-90-е годы прошлого века – Сергей Курехин и Виктор Пелевин. В последнем она обрела свое истинное, неповторимое лицо».
Разработки профессора Корнева относительно РКПП – только одна из теорий о сущности творческого метода Виктора Пелевина. В этой работе они приводятся исключительно по причине своей обоснованности и показательности.
Тем не менее, тенденция причисления Пелевина к постмодернистам на данном этапе изучения его творчества достаточно сильна.
На надежность такого рода классифицирования указывает ряд формальных признаков, в числе которых – обнаружение в текстах Пелевина основных составляющих постмодернистского произведения. Главными понятиями, которыми оперируют сторонники этого литературного направления[xiii], считаются: «интертекстуальность», «пародийный модус повествования» (пастиш), «дискретность», «двойное кодирование», «метод коллажа», «метарассказ». Примеры использования этих приемов в изобилии обнаруживаются в произведениях Виктора Пелевина.
«О виртуозной пелевинской игре высокими и низкими смыслами, сюжетами мировой философской мысли и клише обывательско-интеллигентского сознания, персонажами из анекдотов и архетипами мировой культуры, их взаимном перетекании, раздвоении и т.п. говорить не буду – те, кто читал, уже насладились этим, а нечитавшим передать невозможно, - пишет критик Карен Симонян о романе «Чапаев и Пустота» в статье «Реализм как спасение от снов»[xiv].
«Вот отголосок «литературной кадрили» из «Бесов», вот брюсовские реминисценции, вот полупародия на революционный эпос Пастернака, вот оглядка на Борхеса, вот эксплуатация приемов Марио Варгоса Льосы («Тетушка Хулиа и писака»)…», - перечисляет далее Александр Архангельский[xv].
Эту же тему пастиша, попурри, формальной и семантической мешанины, продолжает Александр Закуренко в рецензии, озаглавленной «Искомая пустота»: «Пелевин использует один из распространенных приемов японской дзен-буддистской поэзии – хонкадори, что означает включение в свой текст чужого текста или определенных фрагментов… Средствами элитарной культуры выражаются реалии массового сознания. Новый прием, пародируя сам себя, тут же превращается в архаический, что служит его повторному пародированию… Если перечислись хотя бы частично набор культурологических реалий романа, получится нео-Даль в транскрипции Эллочки-людоедки, либо словарь той же Эллочки в степени n, где n – количество услышанных книг”[xvi].
А. Закуренко не первый уличает Пелевина в использовании приемов не столько самого постмодернизма, сколько его «праотцов». Особенное внимание в этом вопросе уделяется мотиву «народного сказания» (в данном случае – многочисленных анекдотов про Чапаева, оказавшегося гуру, его верного ординарца Петьку, бывшего на самом деле поэтом-декадентом, и пулеметчицу Анку – прекрасную Анну, распорядительницу глиняного пулемета, обращающего вещи в пустоту). «В раннем буддизме существовал жанр джаттаки – доступного для широких масс предания о предыдущих перерождениях Будды. В советское время ему соответствовал жанр анекдота. Так что роман Пелевина являет собой образец советского богоискательства», - замечает Закуренко.
«Анекдот, оказывающийся притчей – ключ к поэтике романа Пелевина, в котором за байками и приколами проступает Послание, - утверждает другой литературовед, Сергей Кузнецов в рецензии «Василий Иванович Чапаев на пути воина». – Можно назвать это «двойным кодированием»…но лучше увидеть в этом следование буддистской традиции, в которой сожжение мастером статуи Будды служит лучшим объяснением сущности буддизма… И в этой ситуации путь «священной пародии» - едва ли не единственный шанс передать мистическое послание, не опошлив его»[xvii].
Уже цитировавшийся ранее Сергей Корнев обнаружил еще одну исторически-культурную параллель, вычленил еще один «вечный сюжет» из структуры пелевинского романа: «Пелевин сделал с Чапаевым то же самое, что суфии с Ходжой Насреддином. Он взял комического героя народного фольклора и «нашел» в примитивных и пошловатых анекдотах некую глубинную мистическую суть. Нужна особенная отвага, чтобы вложить свою выстраданную идею в уста откровенно пародийному персонажу…»[xviii].
Излюбленный постмодернистами принцип коллажа, наслоения смысловых планов, обнаруживает в произведениях Виктора Пелевина Александр Генис, посвятивший этому писателю отдельную радиопередачу из цикла бесед о русской литературе. Генис, в частности, отмечает особую дискретность прозы Пелевина, приводящую, как ни парадоксально, не к раздробленности, энтропийности формы, а ее монолитности и строгости: «В поздних фильмах Феллини самое интересное происходит в глубине кадра - действия на переднем и заднем плане развиваются независимо друг от друга. Так, в фильме "Джинджер и Фред" трогательный сюжет разворачивается на фоне специально придуманных режиссером безумных рекламных плакатов, мимо которых, их не замечая, проходят герои.
К такому же приему, требующему от читателя повышенной алертности, прибегает и Виктор Пелевин. Важная странность его прозы заключается в том, что он упрямо вытесняет на повествовательную периферию центральную "идею", концептуальную квинтэссенцию своих сочинений. Обо всем по-настоящему серьезном здесь говорится вскользь. Глубинный смысл происходящего раскрывается всегда неожиданно, якобы невпопад. Наиболее существенные мысли доносят репродуктор на стене, обрывок армейской газеты, цитата из пропагандистской брошюрки, речь парторга на собрании. Так, в рассказе "Вести из Непала" заводской репродуктор бодрым комсомольским языком пересказывает тибетскую "Книгу мертвых": "Современная наука установила, что сущностью греха является забвение Бога, а сущностью воздушных мытарств является бесконечное движение по суживающейся спирали к точке подлинной смерти. Умереть не так просто, как это кажется кое-кому..."