Примечательный взгляд на природу полиреалистичности в прозе В. Пелевина и свежие наблюдения по этому поводу обнаруживает критик Анна Соломина, в рецензии на сборник «Желтая стрела», озаглавленной «Свобода: надтекст вместо подтекста».
«Пелевин создает свои миры, каждый из которых – полноценный пример бытия со скрупулезно подобранными деталями и концептом; способными убедить читателя в достоверности такой вселенной. Детали же – это вещи и понятия, по которым можно узнать или (что важнее) признать в этом мире свою жизнь: скажем, книга Пастернака «На ранних поездах», гребенщиковский «Поезд в огне», надпись на стене «Локомотив - чемпион» - все это вычленено из огромного слоя железнодорожной культуры и поставлено на свои места в «Желтой стреле», как если бы было найдено в Интернете на слово «поезд».
…повести «Желтая стрела» и «Затворник и Шестипалый» крепко сцеплены между собой в первую очередь этим авторским приемом, с помощью которого создается модель мира , где все внешние атрибуты и внутренне назначение подчинены одной тематике, будь то бройлерный комбинат или поезд»[xxx].
Уже упоминавшийся Александр Генис назвал Пелевина «бытописателем пограничной зоны»: «Окружающий мир для Пелевина - это череда искусственных конструкций, где мы обречены вечно блуждать в напрасных поисках "сырой", изначальной действительности. Все эти миры не являются истинными, но и ложными их назвать нельзя, во всяком случае до тех пор, пока кто-нибудь в них верит. Ведь каждая версия мира существует лишь в нашей душе, а психическая реальность не знает лжи.
Проза Пелевина строится на неразличении настоящей и придуманной реальности. Тут действуют непривычные правила: раскрывая ложь, мы не приближаемся к правде, но и умножая ложь, мы не удаляемся от истины. Сложение и вычитание на равных участвуют в процессе изготовления вымышленных миров. Рецепт создания таких миражей заключается в том, что автор варьирует размеры и конструкцию "видоискателя"- раму того окна, из которого его герой смотрит на мир. Все главное здесь происходит на "подоконнике"- на границе разных миров.
Пелевин обживает стыки между реальностями. В месте их встречи возникают яркие художественные эффекты - одна картина мира, накладываясь на другую, создает третью, отличную от первых двух. Писатель, живущий на сломе эпох, он населяет свои рассказы героями, обитающими сразу в двух мирах. Так, советские служащие из рассказа "Принц Госплана" одновременно живут в той или иной компьютерной видеоигре. Люмпен из рассказа "День бульдозериста" оказывается американским шпионом, китайский крестьянин Чжуань- кремлевским вождем, советский студент оборачивается волком.
Изобретательнее всего тема границы обыграна в новелле "Миттельшпиль". Ее героини - валютные проститутки Люся и Нелли - в советской жизни были партийными работниками. Чтобы приспособиться к переменам, они поменяли не только профессию, но и пол. Одна из девушек – Нелли - признается другой, что раньше служила секретарем райкома комсомола и звалась Василием Цырюком. В ответ звучит встречное признание. Оказывается, в прошлой жизни Люся тоже была мужчиной и служила в том же учреждении под началом того же не признавшего ее Цырюка:
Эпизод с коммунистами-оборотнями - лишь частный случай более общего мотива превращений. В "Миттельшпиле" важно, не кем были герои и не кем они стали, - важен сам факт перемены. Граница между мирами неприступна, ее нельзя пересечь, потому что сами эти миры есть лишь проекция нашего сознания. Единственный способ перебраться из одной действительности в другую - измениться самому, претерпеть метаморфозу. Способность к ней становится условием выживания в стремительной чехарде фантомных реальностей, сменяющих друг друга»[xxxi].
Подытожить все приведенные мнения и цитаты хотелось бы высказыванием Карена Симоняна («Реализм как спасение от снов»).
«Насколько реален окружающий мир? Тут все зависит от того, что для размышляющего об этом человека находится в центре этого мира. Если он сам – то, как правило, человек…либо сходит с ума («технология» этого процесса хорошо показана в романе Пелевина), либо уничтожает себя и свой мир вокруг, либо проваливается в пустоту…Когда же абстракция рушится…люди начинают замыкаться в себе, мир вокруг кажется все более…нереальным – наступает противоестественное Бытию состояние которое и есть Ничто. Симптомы и этапы этой тяжелой болезни отражает литература уже с 60-70-х годов…Реальны также и сны наши, и даже кошмары – поскольку они посылаются для того, чтобы о чем-то предупредить нас и уберечь. Поэтому-то и сновидческие[xxxii] произведения нынешней прозы… очень нужны и важны сегодня. И число их, думаю, будет увеличиваться именно сейчас, в напряженный момент нашей духовной истории, ибо, согласно очень многозначной формуле того же Достоевского, «бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Однако «фирменной» пелевинской идеей стал отнюдь не мотив раздвоенно-растроенной, дискретной реальности. Неожиданно широкий отклик у критиков, специализирующихся на проблемах современной отечественной литературы, нашла представленная им идея «мардонга». В одноименном рассказе В. Пелевина мардонги – псевдотибетские мумии, жареные в масле выдающиеся мыслители, которых благодарные потомки обкладывали камнями и выставляли вдоль дорог для последующего поклонения этим своеобразным памятникам. В основе рассказа лежит реально существующая концепция философа Антонова, «полагающего, что жизнь есть процесс взращивания внутреннего мертвеца, присутствующего в каждом человеке, завершающийся его, мертвеца актуализацией» (выдержка из «Великих мифов и скромных деконструкций» Вяч. Курицына). Этот самый «актуальный мертвец» и становится, если повезет, почитаемым мардонгом. Стоит отметить, что описывая мардонгопоклонников, Пелевин язвит в первую очередь над «старорежимными» литераторами; в тексте у него они, в частности, распевают мантру «Пушкин пушкински велик», ведущую к более быстрому и качественному «утрупнению». «Можно рассуждать, какого именно рода любомудрствования здесь пародируются, но логичнее указать, что придумана-то эта теория все же лично писателем Пелевиным», - уточняет Вяч. Курицын.
В «Книжном обозрении» от 2 марта 1999 года была опубликована полосная статья Дмитрия Володихина, названная «Один из первых почтительных комментариев к мардонгу Пелевина». Автор предлагает: «…эзотерику не стоит ждать его очередной актуализации. Стоит уже начинать строить пелевинский мардонг»[xxxiii]. Критикам, видимо, пришлась по душе идея применить концепцию Пелевина к нему же самому – так, в рецензии на «Желтую стрелу» Михаил Пророков задается риторическим вопросом: «Не будет ли любая хвалебная статья, посвященная Пелевину, и тот же вагриусовский серый томик – одним из камней, которым обкладывается прижизненный мардонг его автора?».
Можно предположить, что пока нет. По Пелевину, создание мардонга требует всеобщей готовности безусловно ему поклоняться. Сам же В. Пелевин вряд ли достиг таких творческих высот. К тому же «присутствие живого в этой области оскорбительно и недопустимо».
Как было уже отмечено, проза В. Пелевина симптоматична – и в этом ее основная эстетическая ценность. Сегодня он продолжает живописать растерянное состояние российского общества на границе тысячелетий; когда люди, отказавшись от старой системы ценностей, мучительно ищут и «обкатывают» новую. Можно заключить, что именно отсюда идут корни всех «экзотических» мотивов прозы Пелевина, экстраполируемые из реальной жизни и преломляющиеся в художественном тексте.
§ 1. Традиции русской литературы в творчестве Пелевина. Адекватность автора современной отечественной литературной и социально-политической ситуации.
Поднимая тему литературных предшественников Виктора Пелевина, тех, кто оказал на него наибольшее влияние и в то же время предвосхитил его появление, нужно заметить, что на этот счет у литературной критики имеются самые разнообразные взгляды. Единство наблюдается в одном случае – практически все эксперты отмечают в романе «Чапаев и Пустота» (и часто объединяемым с ним рассказом «Хрустальный мир») влияние писателей начала XX века, и литературного века Серебряного – Блока, Булгакова, Леонида Андреева. Но эти параллели имеют свою обусловленность – действие романа происходит в 1919 году, поэтому понятно, что Пелевин рисует эпоху со слов ее современников.
«Политическая тематика с фантастико-социальным уклоном у Пелевина сочетается с тяжеловатой мистикой в рассказе «Хрустальный мир», в котором явно прослеживаются булгаковские реминисценции и булгаковская стилистика, - пишет Анна Соломина. – Юнкеры, защищающие Смольный от древнего демона Ульянова-Ленина и нюхающие кокаин под декламацию Блока – образ, страшновато продолживший смысл и эмоциональность «Белой гвардии» и «Морфия»[xxxiv].
«Кстати, Петр Пустота и стилем личности, и двойственным поведением своим (монархист на службе у красных) напоминает героя очерка Александра Блока «Русские дэнди» – как известно, В. Стенича, - уточняет Ирина Роднянская. – Который разыгрывал Блока рассказами о мнимом совращении молодых рабочих и крестьян разочарованной интеллигентской молодежью, такою, как он, сам же прекрасно ладил с новой властью. «Ведь мы пустые, совершенно пустые», - вот еще одна книжная страница, негаданно раскрывшаяся в нужном месте. Мне даже показалось, что в главах, где рассказ ведется от лица Петра, Пелевин старается подражать слогу и колориту этого блоковского эссе. И небезуспешно – хоть слов «эйфория», «самоидентификация» и «практически» следовало бы избегать»[xxxv].