Продолжим легенду. Пленным «начисто обривали головы, тщательно выскабливали каждую волосинку под корень … опытные убойщики – жуаньжуаны забивали поблизости матерого верблюда. Освежевывая верблюжью шкуру, первым долгом отделяли ее наиболее тяжелую, плотную выйную часть. Поделив выю на куски, ее тут же в парном виде натягивали на обритые головы пленных прилепающими пластырями – наподобие современных плавательных шапочек. Это и означало надеть шири. Тот, кто подвергался такой процедуре, либо умирал, не выдержав пытки, либо лишался на всю жизнь памяти, превращался в манкурта – раба, не помнящего своего прошлого. После надевания шири каждого обреченного заковывали деревянной шейной колодой, чтобы испытуемый не мог прикоснуться головой к земле. В этом виде их отвозили подальше от людных мест, чтобы не доносились понапрасну их душераздирающие крики, и бросали там в открытом поле, со связанными руками и ногами на солнцепеке, без воды и без пищи. Пытка длилась несколько суток … И если впоследствии доходил слух, что такой-то превращен жуаньжуанами в манкурта, то даже самые близкие люди не стремились спасти или выкупить его, ибо это значило вернуть себе чучело прежнего человека. И лишь одна мать найманская, оставшаяся в предании под именем Найман-Ана, не примирилась с подобной участью сына. Об этом рассказывает сарозекская легенда. И отсюда название кладбища Анна-Бейит – Материнский упокой ».
Вот оно слово – манкурт – благодаря роману Ч. Айтматова войдет, если уже не вошло, в язык. Теперь мы знаем, как называть людей, потерявших память. Слово найдено – манкурт, тот, кто, «как собака, признает только своих хозяев. С другими он не вступал в общение. Все его помыслы сводились к утолению чрева. Других забот он не знал. Зато порученное дело исполнял слепо, усердно, неуклонно … Только манкурт мог выдержать в одиночестве бесконечную глушь и безлюдье сарозеков … ».
Манкурт не может вспомнить ни свое имя – Жоламан, ни имя отца своего – Доненбай. Он не знает свою мать Найман – Анну.
«И когда приблизилась, когда узнала сына, не помнила Найман-Ана, как скатилась со спины верблюдицы.
- Сын мой, родной! … Я твоя мать! И сразу все поняла и зарыдала, топча землю ногами … И плача, всматриваясь сквозь слезы, сквозь налипшие пряди седых мокрых волос, сквозь трясущиеся пальцы, которыми размазывала дорожную грязь по лицу, в знакомые черты сына и все пыталась поймать его взгляд …, что он узнает ее, ведь это же так просто – узнать свою собственную мать! Но ее появление не произвело на него никакого действия …»
Сын не узнал своей матери. И запричитала убитая горем мать: «Можно отнять землю, можно отнять богатство, можно отнять и жизнь, - проговорила она вслух, - но кто придумал, кто смеет покушаться на память человека?»
В конце концов, повинуясь воле хозяина, сын посылает в сердце матери стрелу.
«- Жоламан! Где ты? Это я, твоя мать! Где ты? И, озираясь по сторонам в беспокойстве, не заметила она, что сын ее, манкурт, целится натянутой на тетиве стрелой. Отсвет солнца мешал ему, и он ждал удобного момента для выстрела.
- Жоламан! Сын мой! – звала Найман-Ана, боясь, что с ним что-то случилось. Повернулась в седле. – Не стреляй! – успела вскрикнуть она и только было понукнула белую верблюдицу Акмаю, чтобы развернуться лицом, как стрела коротко свистнула, вонзаясь в левый бок под руку.
То был смертельный удар.
Найман-Ана наклонилась и стала медленно падать, цепляясь за шею верблюдицы. Но прежде упал с головы ее белый платок, который превратился в воздухе в птицу и полетел с криком: «Вспомни, чей ты? Как твое имя? Твой отец Доненбай! Доненбай! Доненбай!
С тех пор, говорят, стала летать в сарозеках по ночам птица Доненбай. Встретив путника, птица Доненбай летит поблизости с возгласом: «Вспомни, чей ты? Как твое имя? Твой отец Доненбай! Доненбай! Доненбай!»
Как выяснилось, легенда о птице Доненбай является ключевой для романа. Какова ее художественная функция в романе? Если проследить сюжетную канву романа, то легко устанавливается, что птица Доненбай по существу появляется всего два раза: первый раз – она возникает из платка Найман-Аны, и второй раз – в тот жестокий миг, когда Едигею запрещают входить в Анна-Бейит и он бежит под ослепительным светом, не зная куда бежит. Несмотря на такую ограниченную художественную «площадку» именно птица Доненбай становится своеобразным камертоном всей метафорической системы романа. Такой она становится в силу той художественной нагрузки, которую она несет, находясь подспудно в глубине многосложной художественной (нагрузки) структуры романного содержания. Именно в этой «встрече», «встрече птицы Доненбай и Едигея, которая состоялась возле Анна-Бейита, пролегает сквозная, интегральная связь между прошлым и современностью, между человеком и вселенной.
Прежде чем касаться сути данного вопроса, следует сказать о следующем. Я не думаю, что в природе существует точно такое же предание о птице Доненбай, каким нам представил Чингиз Айтматов.
Многолетний эстетический опыт писателя по освоению фольклорного наследия убеждает нас в том, что Ч. Айтматову достаточна лишь едва сохранившаяся искорка древнего предания, если она по всем параметрам соответствует глобальному замыслу писателя, чтобы затем вознести ее в мощную светоносную струю, способную осветить всю суть художественного произведения.
Итак, каждый герой поставлен в определенное отношение к этому преданию, на каждого бросает оно свой отблеск, определяя его суть.
О Сабитжане, сыне Казангапа, которому неважно, где зарыть отца, - лишь бы побыстрее, неважно, уничтожат кладбище Анна-Бейит, сарозекскую святыню, или нет, Едигей шепчет в сердцах: «Манкурт ты! Самый настоящий манкурт!»
Но манкурт не только тот, кто лишен памяти, связи с прошлым, с историей. Для того и лишали жуаньжаны человека памяти, чтобы превратить его в раба, слепого исполнителя злой воли.
Сабитжан, этот самовлюбленный болван, растерявший по интернатам и институтам, где его обучали, нравственные устои отцов своих, утративший веру в мифы, бережно хранимые Едигеем и Казангапом, но слепо уверовавший в мифы псевдонауки, с восторгом и упоением болтаем о грядущем техническом прогрессе, что не только, мол, ракетами по радио управляют – людьми скоро по радио управлять будут. Перспектива стать таким радиоуправляемым ничуть не страшит Сабитжана, меж тем как Едигей пугается: «А что если и в самом деле существуют такие люди, к тому же большие ученые, которые и вправду жаждут править нами? … А когда позади остается длинный день похорон и ничем не может заглушить в себе Едигей душевный ожог после разговора с сыном Казангапом, тут приходит Едигею на ум, что, «может быть; где –то есть кто-то проницательный как дьявол, который много трудов вложил в Сабитжана, чтобы Сабитжана стал Сабитжаном, а не кем-то другим …»
Лишенный памяти, лишенный личности, современный манкурт Сабитжан вместо собственных мыслей и даже собственных слов пользуется чужими, заемными «распоряжениями» и «указаниями». Он управляем.
А вот Абуталип Куттыбаев ни при каких условиях не «оманкуртится», разве что натянут на голову шири, умрет, не выдержав испытания.
Абуталип умирает от сердечного приступа. Почему же он вынес, размышляет Едигей, и войну, и плен, а здесь не смог? Не потому ли, что в немецком плену посягали лишь на тело его, но не на память, не на душу?
Ни при каких условиях не станет манкуртом и Казангап, - он тоже доказал это собственной жизнью. Так делятся люди в романе Айтматова на «манкуртов» и «не манкуртов».
Еще страшнее манкуртов кречетоглазый и ему подобные. Манкурта можно ненавидя жалеть. Этих – только презирать. Кречетоглазый – бездумный, а потому удобный исполнитель чужой воли. Он из тех, кто имеет обо всем свое собственное мнение еще задолго до того, как ознакомился с существом дела. В эпизоде с арестом учителя Абуталипа, когда Едигей говорит о том, что Абуталип хотел просто оставить свое «личное слово» в воспоминаниях, предназначенных для сыновей, и кречетоглазый взрывается:
«- Какие еще мысли от себя», что значит личное слово? Личные воззрения, так что ли? Особое, личное мнение, что ли? Не должно быть никакого такого личного слова. Все, что на бумаге, это уже не личное слово …» И Едигей, и читатель уже сейчас видят обреченность этого робота, лишенного корней, презревшего человеческие законы, издевающегося над культурой родного народа.
И снова параллель. Путь на Анна-Бейит преграждает лейтенант Тансыкбаев (может быть, сын кречетоглазого?). С ласковой просьбой обращается к нему на родном языке старший Едигей:
«- Биз, бизгой, карагым. Анна-Бейитке
жетнейтурын калдык. Калай да болса, жар дамдеш, карагым».
(«Мы, это мы, сынок. Не пропускают нас на кладбище. Сделай что-нибудь, помоги нам, сынок»).
Боясь малейшего проявления интимности, презирая ее, холодно отвечает лейтенантик:
- Товарищ посторонний, обращайтесь ко мне на русском языке. Я лицо при исполнении служебных обязанностей.
И понял Едигей, что этот человек, отказавшийся от родного языка, останется глухим, он стоит здесь, по ту сторону шлагбаума, чтобы «выслушать формальную жалобу посторонних лиц».
Казалось бы, что мы выяснили поступки и характеры героев по отношению к преданию. Но ведь верблюд Едигея Каранар (а он полнокровный герой романа) имеет прямое отношение к Найман-Ане и птице Доненбай. Прародительница Каранара («вот где гены отлично сработали») – та самая белоголовая верблюдица. Акмая, которая принадлежала Найман-Ане … «От белой верблюдицы Акман осталось много потомства. Самки в ее роду рождались в нее, белоголовые верблюдицы были известны кругом, а самцы, напротив, рождались черными и могучими, как нынешний Буранный Каранар».
Даже в неистовом Каранаре – зов и память народа. Сила инстинкта в данном случае – разум живой природы, жизни Каранар-укор людям. Таким, например, как Сабитжан, у которого память рода – это побоку …