Меня всегда занимала следующая мысль: а что, если бы у Дориана Грея украли его портрет? Изменились бы его манеры, его мысли, его поступки, если бы он никогда не видел, как эти поступки визуально запечатлеваются на портрете? И что, если в распоряжении Дориана Грея был бы не один, а два или даже несколько портретов, причем разные портреты реагировали бы на его поступки по-разному?
За полвека до Оскара Уайльда еще один человек слова сочинил новеллу о портрете с ожившим лицом. И это тоже была притча о грехе и красоте. Автор этой притчи, Николай Васильевич Гоголь, всю жизнь скрывал свой гомосексуализм, и в первую очередь - от самого себя. Когда же он признался в этом своему православному исповеднику, тот, судя по всему, запугал Гоголя такими карами ада, что бедный мыслитель уморил себя голодом. Москва была для Гоголя тем же, чем Лондон для Оскара Уайльда : украинец Гоголь был в России тоже эмигрантом. Гоголь уморил себя, потому что считал свою жизнь порочной.
Порочной считал свою жизнь и Уайльд. Как иначе можно объяснить тот факт, что он, презиравший мораль заурядностей, сидел и дожидался тюремного приговора, вместо того чтобы уплыть во Францию, как на том настаивали друзья и как того ожидали все судебные инстанции, включая судью и прокурора: им достаточно было и того, что Уайльд был публично опозорен. Политическая ошибка Уайльда состояла в том, что он перестал публично скрывать свой гомосексуализм, и властям ничего не оставалось, как приговорить его к тюремному заключению. Однако без этого приговора не было бы, с точки зрения Уайльда, завершающего момента в его личной трагедии. Это было необходимо для окончательного завершения портрета его души. Вполне возможно, что эта история не породила новой этики, как того хотелось Уайльду. Но она породила новую литературу и новое, терпимое отношение к тому, что раньше считалось сатанинским пороком. Сейчас, когда в Уголке поэтов ему отведен витраж, душа этого добровольного мученика из Дублина может с достоинством взирать из стрельчатых окон Вестминстерского аббатства на столичный ландшафт английской литературы.
Поэт и религиозный мыслитель Н.М.Минский, примыкавший вместе с Д.С.Мережковским, З.Н.Гиппиус, Эллисом к религиозно-мистическому крылу русского символизма, спорил в своей статье “Идея Саломеи” (1908 г.) с теми, кто видел в героине драмы воплощение эстетизма, крайнего индивидуализма и даже демонизма, а таких было большинство. Надо заметить, что Уайльд сместил акценты в библейском предании, сделав эмоциональным стержнем своей “Саломеи” трагически обреченную страсть падчерицы правителя Иудеи Ирода к его пленнику Иоанну Предтече (Уайльд дает древнееврейский эквивалент его имени - Иоканаан). Отвергнутая Иоканааном Саломея требует от Ирода в награду за свой танец голову пророка, одержимая желанием “поцеловать его уста”. Выполнив требование Саломеи, Ирод приказывает умертвить ее. Так “расцветил” Уайльд канву лаконичного библейского текста. В своем толковании текста уайльдовского Минский исходил из убеждения, что “Христос и пришел в мир, чтобы восстановить нарушенную гармонию, сочетать красоту со святостью I...] Но если так, то Христос должен был иметь не одного предтечу, а двух - предтечу по святости, каким был пророк Иоканаан, и предтечу по красоте, каким, по гениальному прозрению Уайльда, была женщина, дочь Иродиады, царевна Иудейская Саломея”. Трагедия Иоканаана и Саломеи, согласно Минскому, в том, что их духовная сущность “оказывается тождественной, но никто из них этого тождества не сознает”. Трактовка пьесы Минским может считаться столь же вольной, сколь вольным было обращение с библейским сюжетом самого Уайльда. Вместе с тем выводы автора статьи далеко не умозрительны, они основаны на тонких наблюдениях, касающихся поэтики драмы, способов характеристики действующих лиц. И вспомним самого Уайльда, писавшего английскому поэту Т.Хатчинсону по поводу сказки “Соловей и роза”: “Я начинал не с того, что брал готовую идею и облекал ее в художественную форму, а, наоборот, начинал с формы и стремился придать ей красоту, таящую в себе много загадок и много разгадок”, Уайльд формулирует здесь главный свой творческий принцип, и “Саломея”, "где чары языка доведены до изумительного совершенства” (Ю.И.Айхенвальд) стала ярчайшим его выражением. Восхищавшие У.С.Моэма “слова-самоцветы” великолепно передают и угарную роскошь дворца Ирода и все оттенки любви-ненависти, связующей и губящей героев “Саломеи".
По свидетельству Андре Жида, “Евангелие волновало и мучило язычника Уайльда”. В “De profundis” и в эссе “Душа человека при социализме” он предложил свое видение Христа как величайшего индивидуалиста и художника. Индивидуалиста - потому что для Него не существовало правил, были только исключения, всякая личность являлась самоценной и не подгонялась Им под общие законы. Художника - потому что суть Его личности составляло “могучее пламенное воображение", позволявшее Ему представить душевный мир всякого человека, проникнуть во всякое безмолвное страдание”.
После “Саломеи” библейская тема еще раз прозвучала у Уайльда в “Стихотворениях в прозе” (1894 г.), М.А.Волошин, негромкий, но искренний почитатель Уайльда, в заметке “Некто в сером", написанной в 1907 г. в связи с появившейся тогда пьесой Л.Андреева “Жизнь человека” и его рассказом “Иуда Искариот”, сравнивает художественную интерпретацию образа Христа в рассказе Андреева и в стихотворениях в прозе Уайльда “Учитель” и “Творящий благо” (Волошин называет их “евангельскими притчами”). Оба писателя вводят в евангельские сюжеты вымышленные эпизоды, только Уайльду, по мнению критика, не изменяет “чувство художественной меры”, в то время как у Андреева “Его лица, Его веяния нет”. Поэтому у Уайльда, при том, что он “делает несравненно более дерзкие выпады против Христа, чем JI.Андреев”, эта “вдохновенная дерзость богоборства вовсе не производит того впечатления кощунства, что рассказ Леонида Андреева".
Оскар Уайльд действительно остался в английской литературе навсегда. А вот трагическую судьбу писателя предсказать не мог, наверное, никто. Защищая свою честь, Уайльд вынужден был подать в суд на отца Альфреда Дугласа, лорда Куинсберри, человека бесчестного и низкого, проиграл процесс и в результате сам оказался на скамье подсудимых: ему было предъявлено обвинение в совращении юношей. Соотечественник Уайльда Дж.Джойс точно подметил, что “главное его преступление состояло в том, что он стал причиной общественного скандала в Англии, ведь хорошо известно, что английские власти сделали все от них зависящее, чтобы уговорить его бежать прежде чем будет подписан приказ о его аресте". “Бежать" Уайльд счел ниже своего достоинства. Более того, он пощадил своего друга, имя которого в суде не произносилось. Процесс по делу Уайльда стал одной из постыдных страниц в истории английского судопроизводства. Достаточно сказать, что свидетели были соответствующим образом “подготовлены”, а в качестве улик фигурировали... произведения подсудимого и его письма к Дугласу. Для писателя, убежденного, что “нет книг нравственных или безнравственных, есть книги хорошо написанные или написанные плохо”, это было не меньшим потрясением, чем жестокий приговор. Художник Обри Бердслей, иллюстрировавший английское издание “Саломеи”, обронил в одном из писем: “Два года каторги... Это погубит его”. Уайльд пережил тюрьму, хотя был несколько раз на грани психического срыва. Холеный, изнеженный, -барственный”, как сказали бы русские, он выдержал тяжелейшие физические и нравственные муки. Судьбе угодно было бросить его на дно жизни, заставить “остановиться, оглянуться”. Так родилось в тюрьме его письмо-исповедь, письмо-приговор, адресованное виновнику его несчастий и известное ныне всему миру под названием “De profundis”. Уайльд безжалостен к Бози - так звали Дугласа близкие, - но прощает его. Еще более безжалостен он к себе, но находит утешение - и новую Красоту - в страдании. Страдания не ожесточили его, они научили его сострадать. А может быть, как считал А.Камю, просто “обнажили человечность, которую он скрывал под многими масками”. Выйдя из тюрьмы, Уайльд сразу же направляет в газету “Дейли кроникл" письмо, в котором с возмущением говорит о тяжелом положении детей, находящихся в тюрьмах, о бесчеловечности английских законов, позволяющих заключить в тюрьму ребенка. Содержавшиеся в другом его письме предложения по улучшению условий жизни заключенных были учтены при составлении "Акта о тюрьмах”.
Зато английское общество осталось верньм себе. Находившаяся в издательстве рукопись рассказа “Портрет м-ра W.H." после вынесения приговора была немедленно возвращена, названия пьес тут же исчезли с театральных афиш. Уайльда словно вычеркнули из списка живых. "Балладу Редингской тюрьмы”, классическое произведение мировой поэзии и единственное, что он написал после заключения, Уайльд смог опубликовать только под псевдонимом: им стал его тюремный номер в Редингской тюрьме “С.3.3.” Нелучшим образом повели себя и собратья Уайльда по перу, за исключением разве что Бернарда Шоу, безуспешно ходатайствовавшего о помиловании преступника. После тюрьмы Уайльд вынужден был жить за границей, главным образом на средства немногих друзей, выдержавших проверку на прочность. Его дни окончились в Париже, где он поселился за два года до смерти, в гостинице на рю де Боз-ар - улице Изящных искусств. Последний трагический парадокс его жизни.
В год столетия со дня смерти Оскара Уайльда Ватикан реабилитировал писателя. В последнем номере иезуитского ежеквартального журнала La Civilta` Cаtolica, выражающего точку зрения Ватикана, отец Антонио Спарадо вспоминает, что Уайльд, проведя жизнь в "упадничестве, суете и легкомыслии", перед смертью "заглянул в собственную душу" и принял католичество.