Смекни!
smekni.com

Любовь в лирике Фёдора Ивановича Тютчева (стр. 4 из 5)

Думается, Александр Иванович Георгиевский несколько ошибается в своих воспоминаниях, говоря о единственном утешении несчастливицы (в светском понимании) - Елены: Боге и православных молитвах! У нее был еще один " Бог" - Федор Иванович Тютчев и еще одно утешение: его Любовь и привязанность к ней! Она так и называла его: " Мой Боженька". Она прощала ему абсолютно все: частые отлучки, постоянную жизнь на две семьи, он не собирался, да и не мог оставить преданной и все знающей Эрнестины Феодоровны и фрейлин - дочерей, свою службу дипломата и камергера - автор) эгоистичность, вспыльчивость, частую, рассеянную невнимательность к ней, а в конце - даже полухолодность,- и даже то, что ей нередко приходилось лгать детям, и на все их вопросы:

"А где папа и почему он обедает с нами только раз в неделю?" - с запинкою отвечать, что он на службе и очень занят.

Свободной от косых взглядов, презрительной жалости, отчуждения, и всего того, что сопровождало ее фальшивое положение полужены - полулюбовницы Елену Александровну избавляло только кратковременное пребывание вместе с Тютчевым за границей - по нескольку месяцев в году, да и то - не каждое лето. Там ей не нужно было и от кого таиться, там она свободно и гордо называла себя: мадам Тютчева, в регистрационных книгах отелей без колебаний, твердой рукой, в ответ на учтивый вопрос портье, записывала: Тютчев с семьей.

Но - только там!

Для того круга, в котором жила Елена Александровна Денисьева в России, она до конца жизни была "парией", отверженною, оступившейся.

Безусловно, очень умная, все тонко чувствующая и понимающая Елена Александровна, прекрасно знала, что занимается самообманом, но ее растерзанное, слишком пылкое сердце тщательно выстроило свою собственную "теорию", благодаря которой она и жила все тяжелые и в то же время, самозабвенные, свои долгие четырнадцать лет.

Но иногда эта сдержанно - тихая и глубоко религиозная натура все же не выдерживала креста "смирения и покорности Божьему соизволению", темперамент, яркий и бурный, но придавленный горькими обстоятельствами жизни, время от времени "вскипал" в ней, и тогда в семье Тютчевых - Денисьевых происходили сцены, подобные той, которую описывает Ал. Георгиевский в своих неизданных мемуарах:

"Перед рождением третьего ребенка Феодор Иванович пробовал было отклонить Лелю от этого рискованного шага, и совершенно справедливо, ибо точно знал, что незаконнорожденные дети не имеют никаких прав состояния и будут приравнены к крестьянским. Немало пришлось Феодору Ивановичу потом, после смерти любимой, оббить порогов, и поднять на ноги целую толпу великосветских знакомых, прежде чем он сумел пристроить сирот- детей в дворянские учебные заведения; об этом говорят сохранившиеся в архивах усадьбы Мураново документы! Но она, эта любящая, добрейшая, и вообще обожавшая его Леля, пришла в такое неистовство, что схватила с письменного стола первую попавшуюся ей в руку бронзовую собаку на малахите и изо всей мочи бросила ее в Феодора Ивановича, но, по счастью, не попала в него, а в угол печки, и отбила в ней большой кусок изразца: раскаянию, слезам и рыданиям Лели после того не было конца.

Однако, автор цитируемых здесь столь часто мемуаров опять заблуждается! И тишайший ручей может, хоть на время, но стать бурной рекой. С течением времени, трещина, надлом в отношениях Тютчева и Денисьевой усиливалась, и неизвестно, чем бы завершились их пятнадцатилетние страдания, если бы не внезапная кончина Елены Александровны от скоротечной чахотки в августе 1864 года, в возрасте 37 неполных лет!

Владимир Вейдле, историк и публицист, очень много занимавшийся исследованием и творчества и биографии Тютчева писал в своих блестящих психологических очерках - этюдах, анализирующих лирический мир поэзии и саму душу Поэта:

"Тютчев не был "обладателем", но и им нельзя было обладать. Елена Александровна говорила ему: "Ты мой собственный", - но, вероятно, именно потому, что ни её, ни чей другой он не был, и по самой своей природе быть не мог. Отсюда то пленительное, но и то "жуткое и беспокойное", что в нём было: и в самой страсти неутрачиваемая духовность, и в самой нежности всё же нечто вроде отсутствия души".

Как бы в подтверждение сказанному Вейдле, в стихотворении "Не верь, не верь поэту!", написанном ещё в тридцатых годах, читаем:

Твоей святыни не нарушит

Поэта чистая рука,

Но ненароком жизнь задушит

Иль унесёт за облака.

Некоторое расстояние должно было всегда чувствоваться, некоторая отчужденность, отъединенность. И вместе с тем у самого Тютчева была огромная потребность в любви, но потребность не столько любить, сколько быть любимым. Без любви нет жизни; но любить для него - это узнавать, находить себя в чужой любви. В стихотворении 30-го года "Сей день, я помню, для меня был утром жизненного дня..." поэт видит новый мир, для него начинается новая жизнь не потому, что он полюбил, как для Данте начало новой жизни, - а потому, что

Любви признанье золотое

Исторглось из груди её.

То есть мир преобразился в ту минуту, когда поэт узнал, что он любим. При таком переживании любви неудивительно, что любившие Тютчева оставались неудовлетворёнными его любовью; неудивительно и то, что для него существовала верность, не исключавшая измены, и измена, не исключавшая верности. Тема неверной верности и любви других к нему проходит через всю его жизнь и получает отражение в его поэзии. В Вейдле "Последняя любовь Тютчева". Но всего лучше вырисовывается кризис отношений Поэта со своей последней Любовью в горьком признании Тютчева все тому же А. И. Георгиевскому, посланном через несколько месяцев после смерти Елены Александровны:

"Вы знаете, как при всей своей высокопоэтической натуре, или, лучше сказать, благодаря ей, она в грош не ставила стихов, даже и моих, и только те из них ей нравились, где выражалась моя любовь к ней, выражалась гласно и во всеуслышание. Вот чем она дорожила, чтобы целый мир узнал, чем она [была] для меня: в этом заключалось её высшее не то что наслаждение, но душевное требование, жизненное условие души её... Я помню, раз как-то в Бадене, гуляя, она заговорила о желании своём, чтобы я серьёзно занялся вторичным изданием моих стихов, и так мило, с такою любовью созналась, что как отрадно было бы для неё, если бы во главе этого издания стояло её имя. И что же - поверите ли Вы этому? - вместо благодарности, вместо любви и обожания, я, не знаю почему, высказал ей какое-то несогласие, нерасположение, мне как-то показалось, что с её стороны подобное требование не совсем великодушно, что, зная, до какой степени я весь её ("ты мой собственный", как она говорила), ей нечего, незачем было желать и ещё других печатных заявлений, которыми могли бы огорчиться или оскорбиться другие личности.

Так прошло четырнадцать лет. Под конец Елена Александровна много хворала (она была туберкулёзна). Сохранились её письма к сестре, относящиеся к последним полутора годам её жизни. В них-то она и называет Тютчева "мой Боженька", в них и сравнивает его с неразвлекаемым французским королём. Из них явствует также, что в последнее лето её жизни дочь её, Лёля, почти каждый вечер ездила с отцом кататься на Острова. Он угощал её мороженым; они возвращались домой поздно. Елену Александровну это и радовало и печалило: она оставалась в душной комнате одна или в обществе какой-нибудь сердобольной дамы, вызвавшейся навестить её. В то лето Тютчев особенно хотел уехать за границу, тяготился Петербургом; это мы знаем из его писем к жене. Но тут и постиг его тот удар, от которого он уже не оправился до смерти.

При жизни Елены Александровны жертвою их любви была она; после её смерти жертвою стал Тютчев. Быть может, он любил её слишком мало, но без её любви он жить не мог. Мы точно слышим, как он говорит: "Твоя любовь, твоя, а не моя, но без этой твоей нет жизни, нет и самого меня".

А через два месяца после её смерти он дал в письме к Георгиевскому ключ ко всей своей судьбе: "Только при ней и для неё я был личностью, только в её любви '...' я сознавал себя".

Елена Александровна умерла в Петербурге или на даче под Петербургом 4 августа 1864 года. Похоронили её на Волковом кладбище. На её могиле стоял крест, ныне сломанный, с надписью, состоявшей из дат рождения и смерти и слов: "Елена - верую, Господи, и исповедую". О её предсмертных днях и часах и об отчаянии Тютчева говорят стихи:

Весь день она лежала в забытьи -

И всю её уж тени покрывали -

Лил тёплый, летний дождь - его струи

По листьям весело звучали.

И медленно опомнилась она -

И начала прислушиваться к шуму,

И долго слушала - увлечена,

Погружена в сознательную думу...

И вот, как бы беседуя с собой,

Сознательно она проговорила:

(Я был при ней, убитый, но живой)

"О, как всё это я любила!"

Любила ты, и так, как ты, любить -

никому ещё не удавалось -

О Господи!.. и это пережить...

И сердце на клочки не разорвалось...

В начале октября из Женевы Тютчев писал Георгиевскому: "...Память о ней - это то, что чувство голода в голодном, ненасытимо голодном. Не живётся, мой друг Александр Иванович, не живётся... Гноится рана, не заживает. Только при ней и для неё я был личностью, только в её любви, её беспредельной ко мне любви я сознавал себя... Теперь я что-то бессмысленно живущее, какое-то живое, мучительное ничтожество.

Однажды, вернувшись домой с проповеди епископа Мермийо, он продиктовал младшей дочери, Марии, дневнику которой мы обязаны сведениями о времяпрепровождении Тютчева за границей, стихи:

Утихла биза... Легче дышит

Лазурный сонм женевских вод -

И лодка вновь по ним плывёт,

И снова лебедь их колышет.

Весь день, как летом, солнце греет,

Деревья блещут пестротой -

И воздух ласковой волной

Их пышность ветхую лелеет.

А там, в торжественном покое,

Разоблачённая с утра, -

Сияет Белая Гора,