Неспособность героя подняться на тот уровень осмысления действительности, который позволяет воспринимать ее либо аналитически-абстрактно, либо мистически-религиозно, подтверждается ключевым фрагментом поэмы. Здесь толкуется вынесенное в название слово и прямо говорится о непонимании персонажем всей глубины разверзшейся перед ним пропасти:
…о, бедный интеллектуал,
сам заблудившийся в трех соснах,
он за собой предполагал
помимо промахов серьезных
какой-то роковой порок,
в ущербный ударяясь пафос,
а одного понять не мог,
что запланированный хаос
был то, чем все вокруг живут,
был жизнью всех, а уж она-то
воистину как Страшный суд
пытала, ибо и расплата
неправедна, и человек -
работник, деятель, кормилец -
лишь функция, лишь имярек.
homоnymus. однофамилец.
Всмотрись, и оторопь возьмет -
единый лик во многих лицах:
класс - население - народ
и общество однофамильцев…
"Запланированный хаос" - едва ли не самый емкий оксюморон поэмы, с точностью фиксирующий традиционное состояние повседневной жизни граждан, политического устройства государства и общественного сознания в отечестве. Неудачное самопознание персонажа здесь подобно невозможности самопознания социума в рамках замкнутой системы. Хождение героя по мукам — до ужаса терпимым! — неизбежно возвращает его на круги своя, в дурную бесконечность, которая оказывается "жизнью всех".
Главный герой - субъект, вечно находящийся в промежуточном состоянии и никак не может прийти к решению ни одного вопроса. Чухонцев воплотил в своей поэме героя, которого заклинило между исповедью и покаянием.
Отношение повествователя к герою далеко от прямолинейности. Оно мигрирует от точки зрения стороннего наблюдателя к почти пророческому обличению и в итоге нейтрализуется самоуничижительным выводом:
Не все ль равно мне, кто жених,
кто муж и чья жена невеста,
когда и я не лучше их,
и все мы из того же теста:
одна душа и две души…
Подведение к выводам характерное для толерантного стиля мышления автора признание. Семья героя - это и его родная семья (народ, общество). Она потому и семья, что на нее можно негодовать: именно свой ранит больнее всего, и лишь к чужому и чуждому человек может быть полностью равнодушен.
Душевное состояние Семенова демонстрируется переплетением внутренних монологов, несобственно-прямой речи и авторских комментариев. Устная речь представлена в поэме короткими, почти функциональными фразами.
У Чухонцева, как и у Чехова, люди толкуют о пустяках, а в это время в их жизни происходят действительно важные события. "Чеховский фон" вообще многое объясняет в замысле поэмы. Раздвоенность, мягкотелость Семенова словно усиливается благодаря его профессиональной принадлежности - "Герой, к несчастью, был филолог":
…он видел, и довольно ясно,
что он ни в чем не убежден
и ни на что не мог решиться…
Свои метания он часто почти всерьез соотносит с лекалом поведения того или иного классического персонажа: "… с кондачка / решил он: что ему Гекуба!" Такие психологические черты сближают его с чеховским персонажем повести "Дуэль" Лаевским, который был когда-то на филологическим факультете, слыл человеком образованным, но свою нерешительность сравнивал с Гамлетовской, тем ее и оправдывая.
Композиция поэмы допускает сложные и зачастую непредсказуемые переходы от точки зрения автора к восприятию персонажа и обратно. Тем эффектнее и острее выглядит почти издевательская симметрия закольцованности: в финале герои вновь оказываются в привычном застолье.
5. Тридцатилетняя выдержка "Однофамильца"
Спустя более тридцать лет поэма Олега Чухонцева наконец-то была издана как самостоятельный продукт. Вот, что говорит об этом событии сам автор:
"…Звонит мне художник Анатолий Алексеевич Семенов, оформлявший когда-то две мои книги:
- Олег, а почему бы вам не выпустить "Однофамильца" отдельным изданием? Собственно, я уже и макет придумал...
"Теперь-то зачем", подумал я про себя, и еще озадачило: а ведь у героя та же фамилия. И буквально на следующий день получаю статью из Казани от Артема Скворцова, все про того же "Однофамильца", озадачившую не меньше, поскольку автор, появившись на свет всего за год до Семенова-героя, сумел прочесть текст как очевидец тех лет, и хотя не со всеми рассуждениями его можно согласиться, я благодарен за саму попытку взглянуть на "Однофамильца" трезвыми глазами другого поколения.
Вот, пожалуй, и все, что могу сказать в пояснение к этой републикации. А что касается поэмы, судить не мне. Тем более что и сам жанр объявлен безнадежно устаревшим. И вообще, на тридцать лет ты опоздал, Семенов, к балу, скажем словами героя, и нам к этому добавить нечего".
Книга была издана, причем ее формат и ключ оформления достаточно любопытны, чтобы на нее стоило обратить внимание.
Поэма "Однофамилец" достаточно тяжела для восприятия. Усугубить эту тяжесть, довести ее до логического конца – желание вполне справедливое, имеющее место для воплощения. Поэма издана отдельной книгой, в переплете, на отличной, плотной ярко-белой бумаге, в почетном формате 60х90/8 московским издательством "Время" в 2008 году тиражам 1000 экземпляров. Макетом и оформлением занимались Валерий Калныньш и Анатолий Семенов. Последний – автор иллюстраций.
Тень, маячащая на корешке – почти нечитаемая, почти случайная марашка – именно этим "почти" намекает на какие-то тонкости, спрятанные внутри книги. И в самом деле, внутри сразу же начинаются даже и не тонкости, а настоящие интимности, такие, что и дотронуться неловко.
Под обложкой раскрывается вся целиком тетрадка поэта, святая святых творческого процесса: с размышлениями, со случайными проговорками и описками, с многослойной правкой, с отвергнутыми вариантами. Такая степень доверия ждет ответного жеста – и не от читателя, а от художника. Потому что следом за факсимиле начинается собственно книга.
Поэзия требует от художника строгости, самоотречения: в хороших стихах, как правило, и так уже сказано много, поэтому дополнять их, по сути, нечем и незачем. Художнику же именно этой книги, Анатолию Семенову, пришлось вдвойне нелегко. Перед ним – однофамильцем героя поэмы, – непременно должен был стоять призрак этого мистического совпадения; а художники, постоянно имея дело с миром иррациональных понятий, к совпадениям такого рода относятся очень серьезно.
Возможно, что это именно он, призрак, размытый, точно за мокрым стеклом, и изображен на переплете. Таких картинок, лаконичных – в одно пятно или в два-три быстрых штриха – в книге много. Именно этот минимализм создает достоверное изображение того мира, где странствует герой поэмы: мира, как будто бы переполненного бытовыми деталями, мусором, но одновременно, и именно из-за ничтожности этих деталей – безвоздушного, стеклянного и пустого. На парадной белой бумаге возникает не просто пространство, а пугающая пустота, та самая "неслыханная простота", в которую только и можно "впадать, как в ересь".
Художник, как будто, сам страшится построенной им пустоты. Всего несколько иллюстраций смотрят в глаза читателю. В остальных возникают тени, повторы, смещения. Точный, уверенный рисунок пугливо сползает за край листа, тончайшая фактура наслаивается на свое же, но грубо увеличенное отображение. Серые подложки подползают и под текст, и усложнение художественного смысла оборачивается самым банальным усложнением процесса чтения. Минимализм прямо на глазах превращается в декоративность.
Эта смена интонации захватывает всю книгу. Ее система становится злой пародией на саму себя. Символика цвета теряет свои подтексты: красный цвет переплета напоминает уже не о советском времени, а о рекламе, и даже удивительное решение финала поэмы в первую секунду воспринимается как полиграфический брак.
Более убедительного примера, доказывающего, что книга как конкурент содержащейся в ней информации, придумать сложно.
Бытописательство, настоянное на мировой культуре – вот, пожалуй, то общее, что подмечали едва ли не все рецензенты книг Олега Чухонцева. Начиная с первых откликов, критика неизменно подчеркивала связь поэта с магистральными традициями русской поэзии и русского стиха. Помимо сознательного "пушкинианства", Чухонцеву родственны слияние окрыленности и жестокой прозы, зрительной пластикой и "метафизикой" звука, вслушиванием в позывные разлаженного мира. Вместе с тем специфическая интонация выводят его за классические рамки. Он широко обращается к обрывистым и нерасчлененным конструкциям внутренней речи - к речи, изобилующей неуверенно-вопросительными оборотами, неопределенными местоимениями, бормотливыми присловьями. Примерно того же добивались одновременно с ним андеграундные поэты-"минималисты", абсолютизируя, однако, синтаксически недооформленную речь - как навязчивый прием. Интровертивный "мысленный лепет" неожиданным образом становится уловителем сигналов из недр бытия и родной истории.
Поэзия Чухонцева будто путь во времени, путь по "кладовым сознания", в которых кроется тайна "Высшего замысла" чьей частью является и литература с поэзией. Его произведения иллюстрируют, что то, что больше и грандиознее не всегда является "Высшим замыслом", а наоборот, то, что внутри и сокровеннее – тайная тайных.
В поэме "Однофамилец" есть отрывок, который не без доли авторской рефлексии над изображаемым героем показывает путь по "кладовым сознания", в результате которого отыскивается "тайная тайных Высшего замысла":
…Бывает миг
какого-то полусознанья,
когда ты муж, дитя, старик —