Смекни!
smekni.com

Проза Сергея Довлатова (стр. 7 из 14)

Для человека Востока тема движения вообще не свойственна. Путь для него — это круг, соединенные пальцы Будды, т. е. замкнутость. Некуда идти, когда все в тебе самом. Поэтому японская культура — это культура внутреннего слова, мысли, а не действия.

Страна мала, густо населена — не уйти ни глазом, ни телом, только мыслью. XIX столетие перестало заниматься чествованием свободного русского духа и разделило героев на два социально-психологических типа: “странствователи” и “домоседы”. Возможно, на такую классификацию повлияла “сказка” Константина Батюшкова “Странствователи и домоседы” (1814), но именно в ХХ веке философы наметили два типа русского человека: порождение великой петербургской культуры — “вечный искатель” и “московский домосед”. Странствователи выглядели довольно опасными: живут в большом пространстве и историческом времени, входят в нестабильные социальные общности, такие как орда, толпа, масса. Домоседы же доверчивые “маниловы”. Хороши и милы из-за защищенности от внешней агрессии мира не панцирем собственного характера, а созданной ими оболочкой предметного мира. Система, конечно, хороша, но странничество зачастую сливается с изгнанием и при этом приобретает детальное членение, как-то: люди, изгнанные судьбой, изгнанные Богом, изгнанные страной, изгнанные страхом и т. д. То есть это — “печальные странники”. Изгнание учит нас смирению: затеряться в человечестве, в толпе, в своем одиночестве, но уйти, чтобы остаться. Если рассмотреть изгнание как наказание Бога, то на память приходят многочисленные случаи изгнания: Адам, Лот, Моисей, Агасфер… Мы потомки изгнанников. Когда Христа вели на Голгофу, он, утомленный тяжестью креста, хотел присесть у дома одного еврейского ремесленника, но тот озлобленный и измученный работой, оттолкнул его, сказав: “Иди, не останавливайся”. “Я пойду, — сказал Христос, — но и ты будешь ходить до скончания века”. Вместе с Агасфером и мы выполняем важную миссию идти.

В истории с Лотом Бог убеждает не оглядываться назад и тем самым подвергает его изгнанию. Живущий в горной пещере неподалеку от библейского города Сигора изгнанник Лот — родоначальник космополитизма. Космополит Лот не может оглянуться назад, так как он центр круга, “вперед” же для изгнанника не существует, так как он продолжает жить прошлым, в которое ему нельзя возвращаться. Получается замкнутое кольцо, которое сделало из благочестивого и праведного мудреца — грешного кровосмесителя. Изгнание дает человеку какую-то свободу, поэтому история с дочерьми трактуется как символ творения в изгнании. Лот способен оплодотворить собственных дочерей подобно собственным идеям. Вывод: творчество — это единственная форма нравственного страхования и свободы в изгнании. Всякий писатель — это инакомыслящий, не вполне законный на земле человек. Но он обретает свою свободу в служении прошлому оплодотворением своих “повзрослевших” идей. Поэтому у Довлатова все о России — даже, когда об Америке. “Мы ехали по американским дорогам, а в мыслях у нас были советские дороги, мы ночевали в американских гостиницах и думали о советских гостиницах. Мы осматривали заводы Форда, но мысленно видели себя на наших автомобильных заводах, а беседуя с индейцами, мы думали о Казахстане” [38, 264]. Миграция как дорога в лучшее для писателя во многом подобна возвращению домой, потому что он приближается к местонахождению идеалов, которыми он все время вдохновлялся. Внешняя миграция, таким образом, может обернуться внутренним изгнанием. Но не нам решать, что произошло с Довлатовым. В любом случае, от этого веет грустью.

Творчество в замкнутом кольце невозможно, поэтому Избранная Мышь Галковского взлетает, когда ее палками, криками, электрическим током загоняют в тупик. Она совершает предсмертный прыжок и летит в простор истинной (как ей кажется) свободы. Неизвестно, куда она прилетит или “шлепнется” на дороге, только это уже другая история и вовсе не о мыши, а о птице, потому что мыши не летают.

“Я по свету немало хаживал”, — может похвалиться, как и многие другие герои ХХ века, герой Довлатова. Путешествие его начинается прямо с обложки. Рисунки Митька Флоренского сделаны так, как будто их рисовали сами персонажи. Внешнее противоречие строгости и расхлябанности, примитивности и сложности. Люди идут и оставляют следы. Рядом с ними движутся собачки Глаши. Ничто не стоит на месте, даже корявые деревья, кажется, движутся во всей своей сплетенной массе. “Митек тоже — не простак, а клоун, который тайком ходит по канату” [23, 11]. Создается эффект сорванной крыши: мир, на который мы смотрим сверху, движется. Меняя свое время и пространство, он странствует. А рядом — карты, чтобы, не дай Бог, никто не заблудился. Человеческая картина мира в своих истоках обнаруживает сходство с географической картой, назначение которой в том, чтобы обеспечить ориентацию в пространстве. Но географическая карта — это, прежде всего, символ проблематичности ориентации в меняющемся мире. Оседлое существование не нуждается в географической карте. Но кто успел составить географическую карту до путешествия? Если вспомнить, то герою в народных сказах указывается не дорога, а препятствия и запреты, которые “помогут” держать путь: “минуешь неприступные горы”, “пройдешь непроходимые леса”, “переплывешь моря-океаны”. Или же путь характеризуется безоговорочными результатами: “направо пойдешь — женату быть, налево пойдешь — убиту быть, прямо пойдешь — богату быть”. Как таковой “карты пути” не было, а вышесказанное давали не столь географическую, сколько эмоциональную ориентацию. Путешественнику предстоит идти чуть ли не с завязанными глазами, довольствоваться, в лучшем случае, волшебным клубком или же не совсем надежной ариадниной нитью.

Если же человек в таких условиях и отваживается на путешествие, то осознает весь риск и непредсказуемость исхода. Дорога в Никуда приобретает сходство с опытом Великого Пути к Богу, который мы совершаем от нашего рождения до самой смерти. Весь миграционный акт понимается как пространственное перемещение: прокладывание дороги из одного пространства в другое и тем самым изменение отношений этих пространств к человеческой жизни. Структурное изменение пространств примиряет человека с Высшим, служит нравственным очищением и обогащением, оно способствует как бы внутреннему упорядочиванию. Первоначальное ощущение Новой местности характеризуется ужасом перед ярко выраженной асимметричностью и геометрической правильностью. Героиня “Иностранки” воспринимает Нью-Йорк как страшное происшествие, грохочущее зрелище. “Городом он стал лишь месяц или два спустя. Постепенно из хаоса начали выступать фигуры, краски, звуки. Шумный торговый перекресток вдруг распался на овощную лавку, кафетерий, страховое агентство и деликатесный магазин. Череда автомобилей на бульваре превратилась в стоянку машин” [27, III, 39].

От метро до ювелирных курсов – триста восемьдесят пять шагов, и Маруся бежит эти триста восемьдесят пять через разноцветную толпу, мимо витрин и захламленных тротуаров; впитывая в себя ежедневную порцию страха и неуверенности. Преодоление расстояния в незнакомой местности стало часто моделироваться в современных компьютерных играх. Здесь средоточие страха, неожиданности и деформация сознания у чужака в чужом пространстве. Главная цель путешествующего — примирить “чужое” со “своим”, претерпеть изменение собственного ландшафта. Только тогда: дороги выпрямляются, горы становятся ниже, моря спокойнее, улицы — тише. Происходит “регионизация” местности, универсальность путника и места.

Путь вообще характеризуется мужской символикой с фаллическим образом стрелы как совершенства. Субъект, практикующий миграционный опыт, творит и связывает между собой миры, пространства, но не бывает в плену ни у одного из них. “Он — Великий Бездомный, Вечный жид культурных проселков, по полустертым следам которого прокладывают магистрали” [42, 79].

Всякая историческая эпоха была ознаменована своими путешествиями, и всякий раз это происходило лишь тогда, когда накапливались соответствующие предпосылки. Человек доложен был созреть, чтобы отправиться в рискованное путешествие, или же ему становилось тесно среди себе подобных, у него отсутствуют прочные корни, он чувствует себя чужаком или изгоем, хотя он и превосходил приспособляемостью своих конкурентов.

Он стремился к расширению местности, как условию жизнедеятельности, т. к. местность в экологическом осмыслении — это ограничение пути. Местность фактически выступает как табу: ее границы отделяют внешнее пространство от внутреннего. Символическое изображение местности — это дом в воронке; центростремительная сила притягивает жителя к его дому. Дом выступает как внешняя защита. Он, собирая вокруг себя и примиряя между собой своих детей, сообщает жизни симметрию и порядок.

Стремление человека к путешествию и зависимость от дома (скорлупы, защитной оболочки тела) нашло воплощение в потрясающем образе единства местности и пути: гибридом выступает лабиринт, который есть дом, обещающий бесконечное путешествие.