Такова человеческая психология, таков механизм нашего участия к другому человеку. И эта психология наиболее ярко выражена в "чрезвычайном случае обремененного сознания своей вины писателя". По мнению Фрейда, Достоевский принадлежал к интеллектуалам, тщательно скрывающим именно те негативные человеческие качества, которые его больше всего мучили и интересовали. Он не мог скрыть свой интерес к преступнику и преступлению, поэтому выставлял напоказ преступника вообще, политического и религиозного преступника в частности, но не "первопреступника" - отцеубийцу. Тем не менее в образе Карамазова-отцеубийцы он фактически "сделал свое поэтическое признание".
Вина требует наказания. И представители этого типа людей всегда "ищут наказания" или "самонаказания". Фрейд считает, что Ф. М. Достоевский легко смирился с каторгой, с годами бедствий и унижений, увидев в этом наказании батюшки-царя реальную возможность расплатиться за свой грех по отношению к реальному отцу. Угрызения совести - самое сильное переживание Ф. М. Достоевского, и попыткой избавиться от них, по Фрейду, выступает игра в карты, "доведение себя до крайне бедственного положения", самоунижения себя как "странного грешника" в глазах молодой жены, - все это формы "патологического удовлетворения", формы "разгрузки совести".
Речь идет не о соблазне причислить Ф. М. Достоевского к преступникам, даже не о его нездоровых страстях, в частности пристрастии к азартным играм, но о все том же вытеснении, об одержимости чувством греховности, о мотиве жестоко обиженной девочки, "одном из давних и устойчивых замыслов" писателя. Конечно, можно интерпретировать явное пристрастие Достоевского к ситуациям, в которых проявляется "предельная греховность", страстным желанием привести человека к Богу, покаяться перед ним, зародить "благодатную просветленность". Самый "великий грешник" не утрачивает способности, дойдя до последних пределов, предстать пред Богом с покаянием (мысль, очень типичная для русского сознания и в этом ключе интерпретируемая русской критикой: "Интерес Достоевского к этой сюжетной схеме вызывался и поддерживался не какими-либо автобиографическими реминисценциями, а стремлением художника найти в сюжете адекватную выразительность своему религиозному постижению мира").
Но, как мне представляется, страстность - куда более дьявольское, чем божественное начало: трудно создать гениальное произведение без сотрудничества с бесом, дуэнде. Фрейд имел все основания видеть в явных литературных пристрастиях Достоевского-художника мотивы личного "вытеснения", отнюдь не обязательно предполагающие "биографические реминисценции", если таковыми считать действия, а не "больную совесть".
Достоевский - глубокий, но не раскованный писатель. Если хотите, он пуританин, и в этом отношении весь в своем веке. Сонечка Мармеладова - не проститутка, а бестелесная святая, тогда как Настасья Филипповна инфернальная женщина. Погружаясь в глубь духа, Достоевский бежал тела. Тело для него - табу. В этом смысле он мало отличался от Прудона, то есть был ханжой. Вообще до Арцыбашева все русские писатели, кроме Пушкина, были ханжами. Это можно назвать гиперморализмом, но на самом деле эта "моральность" нанесла России непоправимый урон, приучив ее к лицемерному отказу от жизненных правд. Нация, у которой даже духовные отцы прячут тело, а народ юродствует в сквернословье, открыта для бесчеловечности. Будь у нас свои маркизы де Сады и Казановы, возможно, не было бы сифилитиков-вождей и сексуальных гангстеров-жандармов, хватающих женщин на улицах. Когда тщательно прячут низ, деградирует верх - Фрейд называл это вытеснением, ведущим к разрушению.
Конечно, творчество Достоевского можно назвать хрестоматией фрейдизма: В Подростке - вытеснение инцестуальных влечений; любовь Неточки Незвановой к отцу - женский вариант комплекса Эдипа; у самого Достоевского - отец был пьяницей, склонным к садизму, злобным, подозрительным, алчным. "А разрушительные импульсы сильны в подсознании людей, с которыми плохо обращались в детстве". Вполне даже возможно, что эпилепсия Достоевского или истерические припадки могли быть связаны с сексуальной травмой. Но сколько нас - с отягощенной пьянством наследственностью, темным мраком "светлого детства", свидетелей черт знает чего, о чем в веке XIX не могло быть и речи, - так и не ставших ни гениями, ни даже писателями средней руки, ни, на худой конец, распутниками?..
Вытеснение вытеснением, но у людей такого аналитического ума интеллект, самоосознание, совесть не менее сильны, чем инстинкт. Унижение человека, растление чистоты страшно волнуют его, заставляя раз за разом возвращаться к этому страшному мотиву, понуждая Ивана Карамазова коллекционировать факты жестокости в отношении ребенка. "Слезинке ребенка" предшествует целая вереница зверств. Разин режет детей из удовольствия, Ставрогин из звериного сладострастия растлевает девочку и тем самым доводит ее до самоубийства, Тоцкий - еще один растлитель. Тот же грех, судя по всему, лежит и на совести Свидригайлова, жертва которого является ему в ночь перед самоубийством. Раскольников тоже убивает еще не родившегося ребенка Лизаветы. Насилие над ребенком - idee fixe Достоевского, настолько им переживаемая, что он не останавливается перед этим дьявольским самооговором.
Почему в романах Достоевского так много снов? Не претендуя на единственность или универсальность ответа, я связываю сны Достоевского со снами Фрейда: сны - подсознание, сны - говорящая совесть человека. Человек бодрствует, совесть спит, человек засыпает, просыпается совесть.
Сны у Достоевского - подсознание у Фрейда, даже слова уже почти те же:
Али есть закон природы такой, которого не знаем мы и который кричит в нас? Сон.
Полифония
Случись, что я начну развивать мысль, в которую верую, и почти всегда в конце изложения я сам перестаю верить в излагаемое. Ф. М. Достоевский
И в этом смысле он может быть уподоблен художественному целому в полифонической музыке: пять голосов фуги, последовательно вступающих и развивающихся в контрапунктическом созвучии, напоминают "голосоведение" романа Достоевского. М. М. Бахтин
В соответствии с воззрениями М.Бахтина, эстетико-литературные явления не только отображают жизненную реальность в формах литературы и искусства, но и являются одним из фундаментальных экзистенциально-онтологических оснований самой этой жизненной реальности. М.М.Бахтин глубоко убежден, что эстетические проявления бытия изначально укоренены в различных сферах жизни - в ритуалах культуры, в общении людей, в жизни реального человеческого слова, в интонациях и перебоях голосов, в текстах и произведениях знаковой культуры. По его мнению, эстетическая деятельность собирает «рассеянные смыслы мира» и создает для преходящего эмоциональный эквивалент и ценностную позицию, с которыми преходящее в мире обретает ценностный событийный вес, причастный бытию и вечности.
Эстетико-литературные явления рассматриваются М.Бахтиным как потенциально и реально диалогичные, ибо они рождаются в сопряжениях таких экзистенциально-онтологических категорий как индивидуальное и социокультурное, человеческое и вечное, непосредственно-чувственное и архитектонически-смысловое, интенциальное и «вненаходимое» и др. В понимании М.М.Бахтина эстетическое начало неотделимо от ценностно-этического отношения и поскольку целью, ценностью и посредником эстетически-аксиологического отношения выступает другой человек, то оно диалогично изначально.
Диалогическое мироотношение М.М.Бахтина обогатило ее многими оригинальными понятиями: эстетическое событие (как «событие бытия»), диалогичность и монологичность, вненаходимость, полифония, карнавализация, амбивалентность, фамильярно-смеховая культура, «внутренне убедительное и авторитарное слово», «автономная причастность» и «причастная автономия» искусства, слезный аспект мира и др.
Эстетическая система М.М.Бахтина зиждится на глубоком понимании различий монологической и диалогической художественности. Считает, что монологическая эстетика основана на культуре монологического сознания как «научения знающим и обладающим истиной не знающего и ошибающегося», которое утвердилось в европейском мышлении как культура монистического разума. В монологическом романе автор знает все пути решения проблем героев, он их описывает и оценивает как завершенно-определенные и обрамленные «твердой оправой авторского сознания».
В произведениях Достоевского Бахтин прежде всего находит яркий пример диалогичной эстетики - это эстетика «многоголосия» (полифонии), в которой голоса героев уравнены с голосом автора или даже явлены более развернуто и убедительно. Диалогически-полифоническое произведение становится принципиально открытым, свободно-неопределимым, незавершимым «событием бытия» и вследствие этого делается невозможным монологическое авторское сознание - всеведающее, всеоценивающее, всетворящее, завершающе-определяющее.
Эстетика монологического романа традициионно связывается с жанром прозы; эстетика диалогийно-полифонического романа обнаруживает столь богатое идейно-композиционно-художественное содержание, что позволяет рассматривать его своеобразие с точки зрения поэтики.