<…>На постановку его "Чайки" он, ни за что не соглашался. После неуспеха ее в С.-Петербурге{373} это было его больное, а, следовательно, и любимое детище.
Тем не менее, в августе 1898 года "Чайка" была включена в репертуар{373}. Не знаю, каким образом. Вл.И.Немирович-Данченко уладил это дело.
Я уехал в Харьковскую губернию писать mise en scene.
Это была трудная задача, так как, к стыду своему, я не понимал пьесы. И только во время работы, незаметно для себя, я вжился и бессознательно полюбил ее. Таково свойство чеховских пьес. Поддавшись обаянию, хочется вдыхать их аромат…
<…> Публики было мало.
Как шел первый акт - не знаю. Помню только, что от всех актеров пахло валериановыми каплями. Помню, что мне было страшно сидеть в темноте и спиной к публике во время монолога Заречной и что я незаметно придерживал ногу, которая нервно тряслась.
Казалось, что мы проваливались. Занавес закрылся при гробовом молчании. Актеры пугливо прижались друг к другу и прислушивались к публике.
Гробовая тишина.
Из кулис тянулись головы мастеров и тоже прислушивались.
Молчание.
Кто-то заплакал. Книппер подавляла истерическое рыдание. Мы, молча, двинулись за кулисы.
В этот момент публика разразилась стоном и аплодисментами. Бросились давать занавес.
Говорят, что мы стояли на сцене вполоборота к публике, что у нас были страшные лица, что никто не догадался поклониться в сторону залы и что кто-то из нас даже сидел. Очевидно, мы не отдавали себе отчета в происходившем.
В публике успех был огромный, а на сцене была настоящая пасха. Целовались все, не исключая посторонних, которые ворвались за кулисы. Кто-то валялся в истерике. Многие, и я в том числе, от радости и возбуждения танцевали дикий танец.
В конце вечера публика потребовала посылки телеграммы автору.
С этого вечера между всеми нами и Антоном Павловичем установились почти родственные отношения…
<…> Не думайте, чтоб после успеха "Чайки" и нескольких лет его отсутствия наша встреча была трогательна. А.П. сильнее обыкновенного пожал мне руку, мило улыбнулся - и только. Он не любил экспансивности. Я же чувствовал в ней потребность, так как сделался восторженным поклонником его таланта. Мне было уже трудно относиться к нему просто, как раньше, и я чувствовал себя маленьким в присутствии знаменитости. Мне хотелось быть больше и умнее, чем меня создал бог, и потому я выбирал слова, старался говорить о важном и очень напоминал психопатку в присутствии кумира. Антон Павлович заметил это и конфузился. И много лет после я не мог установить простых отношений, а ведь только их А.П. и искал со всеми людьми».
В. И. Немирович-Данченко: «Передо мной три портрета Чехова, каждый выхвачен из куска его жизни.
Первый: Чехов "многообещающий". Пишет бесконечное количество рассказов, маленьких, часто крошечных, преимущественно в юмористических журналах и в громадном большинстве за подписью "А.Чехонте". Сколько их он написал? Много лет спустя, когда Чехов продал все свои сочинения и отбирал, что стоит издавать и что нет, я спросил его, - он сказал: "Около тысячи".
Все это были анекдоты с великолепной выдумкой, остроумной, меткой, характерной.
Но он уже переходит к рассказам крупным.
Любит компанию, любит больше слушать, чем говорить. Ни малейшего самомнения. Его считают "бесспорно, талантливым", но кому тогда могло бы прийти в голову, что это имя попадет в число русских классиков!
Второй портрет: Чехов, уже признанный "одним из самых талантливых". Его книжка рассказов "Сумерки" получила полную академическую премию, пишет меньше, сдержаннее; о каждой его новой повести уже говорят; он желанный во всякой редакции. Но вождь тогдашней молодежи Михайловский не перестает подчеркивать, что Чехов - писатель безыдейный, и это влияет, как-то задерживает громкое и единодушное признание.
А между тем Лев Толстой говорит:
"Вот писатель, о котором и поговорить приятно".
А старик Григорович, один из так называемых "корифеев" русской литературы, идет еще дальше. Когда при нем начали сравнивать с Чеховым одного малодаровитого, но очень "идейного" писателя, Григорович сказал:
- Да он недостоин поцеловать след той блохи, которая укусит Чехова.
А о рассказе "Холодная кровь" он сказал, правда, почти шепотом, как что-то еще очень дерзкое:
- Поместите этот рассказ на одну полку с Гоголем, - и сам прибавил: - Вот как далеко я иду.
Другой такой же корифей русской литературы, Боборыкин, говорит, что доставляет себе такое удовольствие: каждый день непременно читать по одному рассказу Чехова.
В этот период Чехов в самой гуще столичного водоворота, в писательских, артистических и художественных кружках, то в Москве, то в Петербурге; любит сборища, остроумные беседы, театральные кулисы; ездит много по России и за границу; жизнелюбив, по-прежнему скромен и по-прежнему больше слушает и наблюдает, чем говорит сам. Слава его непрестанно растет.
Третий портрет: Чехов в Художественном театре.
<…>Главное в этом периоде: Чехов-драматург, Чехов - создатель нового театра. Он почти заслоняет себя как беллетриста. Популярность его ширится, образ его приобретает через театр новое обаяние. Он становится самым любимым, песня об его безыдейности замирает. Его имя уступает только еще живущему среди нас и неустанно работающему великому Толстому.
Но вместе с тем как растет его слава, приближается и его жизненный конец. Каждую новую вещь его читатель встречает уже не с обычной читательской беспечностью, а с какой-то нежной благодарностью, с сознанием, что здесь отдаются догорающие силы.
Три портрета на протяжении восемнадцати лет. Чехов умер сорока четырех, в 1904-м».
И. А. Бунин: «Садиться писать нужно только тогда, когда чувствуешь себя холодным как лед, - сказал он однажды.
<…>Я познакомился с ним в Москве, в конце девяносто пятого года. Мне запомнилось несколько характерных фраз его.
- Вы много пишете? - спросил он меня как-то.
Я ответил, что мало.
- Напрасно, - почти угрюмо сказал он своим низким, грудным голосом. - Нужно, знаете, работать... Не покладая рук... всю жизнь.
И, помолчав, без видимой связи прибавил:
- По-моему, написав рассказ, следует вычеркивать его начало и конец. Тут мы, беллетристы, больше всего врем... И короче, как можно короче надо писать.
<…> В Москве я видел человека средних лет, высокого, стройного, легкого в движениях; встретил он меня приветливо, но так просто, что я принял эту простоту за холодность. В Ялте я нашел его сильно изменившимся: он похудел, потемнел в лице, двигался медленнее, голос его звучал глуше. Но, в общем, он был почти тот же, что в Москве: приветлив, но сдержан, говорил довольно оживленно, но еще более просто и кратко и во время разговора все думал о чем-то своем, предоставляя собеседнику самому улавливать переходы в скрытом течении своих мыслей, и все глядел на море сквозь стекла пенсне, слегка приподняв лицо.
<…> Наедине со мной он часто смеялся своим заразительным смехом, любил шутить, выдумывать разные разности, нелепые прозвища; как только ему хоть немного становилось лучше, он был неистощим на все на это. Любил разговоры о литературе. Говоря о ней, часто восхищался Мопассаном, Толстым. Особенно часто он говорил именно о них да еще о "Тамани" Лермонтова.
- Не могу понять, - говорил он, - как мог он, будучи мальчиком, сделать это! Вот бы написать такую вещь да еще водевиль хороший, тогда бы и умереть можно!
Часто говорил:
- Никому не следует читать своих вещей до напечатания. Никогда не следует слушать ничьих советов. Ошибся, соврал - пусть и ошибка будет принадлежать только тебе. В работе надо быть смелым. Есть большие собаки, и есть маленькие собаки, но маленькие не должны смущаться существованием больших: все обязаны лаять - и лаять тем голосом, какой Господь Бог дал.
Почти про всех умерших писателей говорят, что они радовались чужому успеху, что они были чужды самолюбия. Но он действительно радовался всякому таланту, и не мог не радоваться: слово "бездарность" было, кажется, высшей бранью в его устах. К своим собственным литературным успехам он относился с затаенной горечью.
- Да, Антон Павлович, вот скоро и юбилей ваш будем праздновать!
- Знаю-с я эти юбилеи! Бранят человека двадцать пять лет на все корки, а потом дарят ему гусиное перо из алюминия и целый день несут над ним, со слезами и поцелуями, восторженную ахинею!»
3 А.П. Чехов: коротко о главном. (Афоризмы)
Надо быть ясным умственно, чистым нравственно и опрятным физически.
В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли...
Надо поставить свою жизнь в такие условия, чтобы труд был необходим. Без труда не может быть чистой и радостной жизни.
Кто выше всего ставит покой своих близких, тот должен совершенно отказаться от идейной жизни.
Жизнь дается один раз, и хочется прожить ее бодро, осмысленно, красиво. Хочется играть видную, самостоятельную, благородную роль, хочется делать историю, чтобы те же поколения не имели права сказать про каждого из нас: то было ничтожество, или еще хуже того...
Доброму человеку бывает стыдно даже перед собакой.
Когда любишь, то такое богатство открываешь в себе, столько нежности, ласковости, даже не верится, что так умеешь любить.
...Праздная жизнь не может быть чистою...
Льстят тем, кого боятся.
Кто не может взять лаской, тот не возьмет и строгостью.
Богатые люди имеют всегда около себя приживалов; науки и искусства тоже. Кажется, нет на свете такого искусства или науки, которые были бы свободны от присутствия "инородных тел"...
Писатель должен много писать, но не должен спешить...