Постараемся определить некоторые конкретные точки сближения и расхождения «Пиковой дамы» с массовой фантастической повестью. В литературе о Пушкине уже выявлялись многочисленные сюжетные совпадения «Пиковой дамы» с другими фантастическими повестями. Утверждалось даже, что в ней сведены воедино все мотивы, традиционные для этого жанра. Действительно, в пушкинской повести обнаруживаются если не все, то очень многие фантастические мотивы: связь азартной игры со сферой «сверхъестественного», тайна, передаваемая из поколения в поколение, магические карты, суеверия, роковые предчувствия, наконец привидение, без которого не обходилась почти ни одна фантастическая повесть. Но если обычно именно сверхъестественное событие определяло развитие сюжета такой повести, то в «Пиковой даме» ни один из этих мотивов не разрабатывается как мотив фантастический, ни один не становится стержнем сюжета. Автор не только не старается обыграть мотив сверхъестественного, но как будто нарочно снижает наиболее выигрышные в этом отношении моменты. Например, о графе Сен-Жермене говорится довольно скептически, с сомнением относительно того «чудесного», что о нем рассказывают. Разговор о таинственных картах неожиданно обрывается очень прозаическим замечанием: «Однако пора спать...». Некоторые излюбленные приемы авторов фантастических повестей у Пушкина подчеркнуто, так сказать, «работают вхолостую». Возьмем тот эпизод, когда Германн проникает в дом графини: «Погода была ужасная: ветер выл, мокрый снег падал хлопьями; фонари светились тускло; улицы были пусты <...> Германн стал ходить около опустевшего дома <...> Все было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать — и все умолкло опять» (VIII, 239). Все это: и ужасная погода, и опустевший дом, и тишина, и наступление полночи — обычные для фантастической повести признаки приближения сверхъестественного. Но здесь ничего особенного не происходит: часы пробили двенадцать, а потом и час, и два. Затем «в доме засуетились, раздались голоса, и дом осветился». И вот только теперь, когда наиболее благоприятный, казалось бы, момент пропущен, и происходит встреча Германна с графиней.
Обычно в фантастических повестях русских авторов огромная смысловая нагрузка ложилась на разговоры героев по поводу таинственных явлений. Здесь же разговор дает только толчок к развертыванию действия. А развертывается действие в тесном переплетении совершенно реальных, жизненных интересов и поступков героев, которых сами по себе сверхъестественные события вовсе не интересуют. Конечно, именно анекдот, рассказанный Томским, явился причиной всех последующих событий. Но Германн стремится овладеть тайной трех карт вовсе не для того, чтобы постичь тайну как таковую, а всего лишь для того, чтобы использовать ее в своих интересах. При этом он не продает душу дьяволу и не вступает в сговор с потусторонними силами, хотя и готов на это. Другое дело, что ему пришлось столкнуться с таинственными явлениями. Эти явления таинственны не только для Германна, ибо и читателю трудно объяснить невероятный выигрыш всех карт, указанных призраком. Невозможность однозначного решения отметил еще Достоевский: «...в конце повести, т. е. прочтя ее, вы не знаете, как решить: вышло ли это видение из природы Германна или действительно он один из тех, которые соприкоснулись с другим миром».
Конечно, можно ответить на вопрос, почему выиграли карты, так или иначе, легко выстроив цепь доказательств — либо фантастических, либо правдоподобных, но ни одно из них не правомерно, так как мы насильно вырываем из произведения лишь одну линию по своему выбору.
Стремясь решить: «случай или фантастика?», мы возвращаемся к началу повести (рассказ Томского вызвал следующие реплики: «Случай!», «Сказка!», «Порошковые карты!») и, таким образом, попадаем в замкнутый круг. Сама постановка вопроса как бы вставляет «Пиковую даму» в схему, характерную для массовой русской фантастической повести. Между тем Пушкин отводит эту схему в самом начале своей повести. Он дает ее в миниатюре в I главе «Пиковой дамы» (Томский рассказывает фантастическую историю, а гости высказывают противоречивые предположения)18 и сразу уходит от нее в своем повествовании. Этим Пушкин не просто ломает литературный шаблон, но иронически подчеркивает его исчерпанность и бесплодность. Следовательно, обсуждать события «Пиковой дамы» с точки зрения их правдоподобия — идти по заранее отвергнутому Пушкиным пути [4].
А.Л. Слонимский в статье «О композиции „Пиковой дамы“», приведя этот «бред» Германна («Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал...»), пишет: «В этой числовой игре, в этом неожиданном скоплении чисел, аналогичного которому мы больше не встретим на протяжении повести, выделяются две цифры: 3 и 7 (имеющие притом кабалистическое значение)». И далее: «Мысль формируется в тройственной схеме: расчет, умеренность и трудолюбие — вот мои три верные карты... Затем присоединяется семерка: восемьдесят семь (возраст графини, — Л. Ч.)...неделя (7 дней)... И оба числа смыкаются: утроит, усемерит...». «Таким образом, — заканчивает свой вывод Слонимский, — фиксирование двух первых карт происходит двояким путем: извне, со стороны графини, и изнутри, со стороны Германна. Рядом с явной фантастической мотивировкой — скрытый намек на возможную реально-психологическую мотивировку. Намек этот так легок и так запрятан, что его можно принять за случайность. Но случайности тут нет — даже в том случае, если Пушкин сделал этот намек бессознательно. Внимание Пушкина уже раньше было сосредоточено на этих цифрах, и это-то и заставило его сомкнуть их в мыслях Германна».
Таким образом, А.Л. Слонимский считает, что выбор карт сделан не случайно, но вытекает из «кабалистического» значения цифр 3 и 7, а этим определяется и значение фантастического элемента повести.
Н.П. Кашин в статье «По поводу „Пиковой дамы“» пишет о причине выбора Германом этих трех карт.
«Фантастический элемент повести Пушкина, — пишет Кашин, — легко может увлечь исследователя на ложный путь, как это случилось с А.Л. Слонимским, который полагает, что „до самого конца повести мы колеблемся между фантастическим и реальным восприятием“». И далее: «Я полагаю, что Пушкин хотел здесь достигнуть просто большей эффектности благодаря отмеченной детали, так как несомненно, что это совпадение: „тройка, семерка“ — „утроит, усемерит“ очень эффектно» [5].
Коль скоро мы полагаем, что фантастика так или иначе присутствует в «Пиковой даме», мы должны уяснить ее художественную функцию и внутреннюю необходимость в структуре повести.
Непроясненность и двойственность происходящего поддерживаются в «Пиковой даме» главным образом благодаря подчеркнутой неопределенности позиции автора. По наблюдениям В.В. Виноградова, «образ субъекта так же неуловим, противоречив и загадочен, как сама действительность повествования». В самых загадочных сценах повести (появление Германна в спальне графини, явление призрака) автор откровенно уклоняется от собственной оценки происходящего, перепоручая ее Германну. Автор только бесстрастно констатирует, что именно видел Германн. Действительно это было или только примерещилось Германну? Вопрос остается открытым. Как заметил С. Г. Бочаров, автор «не знает» именно того, что относится к «тайне». Но таинственность «Пиковой дамы» связана не только непосредственно со сферой сверхъестественного.
Та же непроясненность и двойственность сквозит и в обрисовке образов главных героев.
Графиня на протяжении повести предстает перед нами в четырех сменяющих друг друга ликах: своенравная красавица, дряхлая ворчливая старуха, странный безмолвный манекен и, наконец, привидение. Эти столь разные лики трудно соединить в одном представлении. Они наплывают друг на друга, но не сливаются в ясный отчетливый образ.
В образе Германна тоже есть некоторая «неотчетливость». Подчеркнем, что мы имеем в виду не внутреннюю противоречивость его натуры, а двусмысленность отдельных характеристик Германна. Например, известное заключение Томского: «Этот Германн <...> лицо истинно романическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его совести по крайней мере три злодейства». Автор замечает, что «слова Томского были не что иное, как мазурочная болтовня» (VIII, 244). Это подтверждается тем, что прежде Томский говорил о Германне совсем иначе: «Германн немец, он расчетлив, вот и все» (VIII, 227). Но дальше мы читаем: «...он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В этом положении удивительно напоминал он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну». А когда она услышала о смерти графини, «слова Томского раздались в ее душе: у этого человека по крайней мере три злодейства на душе!»(VIII, 244). Впрочем, возможно, Лизавете Ивановне никогда бы не пришли в голову подобные мысли, если бы не разговор с Томским, который именно в тот самый вечер («Странное дело!», — замечает по этому поводу автор) на бале «позвал Лизавету Ивановну и танцевал с нею бесконечную мазурку» (VIII, 243). Весьма многозначительные намеки так и остаются намеками, автор не склонен разъяснять их до конца.
Есть известная недоговоренность и в образе Лизы. Мы имеем в виду неясное в своей крайней лаконичности сообщение: «Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного молодого человека <...> у Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница...» (VIII, 252). Явная аналогия с положением самой Лизаветы Ивановны у старой графини заставляет искать скрытый смысл в этой сухой информации. Очень соблазнительно интерпретировать такую ситуацию в духе Достоевского: прежде униженный унижает другого, но ничто не мешает и иному толкованию.
Так в каждом герое кроется хоть что-то, о чем автор как бы не берется судить, ограничиваясь либо намеками, либо сухой констатацией фактов. Образы словно нуждаются в уточнении, а недосказанность открывает простор для самых разных предположений. Графиня вполне может быть хранительницей мистической тайны, но вполне может ею и не быть. В Лизе заложена возможность стать второй графиней для своей бедной родственницы, но одновременно и возможность изменить изнутри старые нормы отношений. А Германн — этот новый и еще незнакомый для России герой — кажется, очень напоминает Наполеона, но, может быть, на него лишь упал отсвет романтических идеалов, а сам он мельче и проще. Важно не то, какой вариант кажется нам более убедительным, а то, что разные варианты имеют одинаковое право на существование. Автор «не знает», какому из них отдать предпочтение, так же как он в «Евгении Онегине» «не знал», как сложилась бы судьба Ленского. И нужно подняться на высоту его «незнания», ибо в нем кроется пушкинское понимание человека. Современные Пушкину люди открылись ему во всем богатстве неиспользованных возможностей, подчас противоречивых, но еще сосуществующих «на равных».