Смекни!
smekni.com

Религиозные идеи романа "Мастер и Маргарита" М. Булгакова и романа Л. Леонова "Пирамида" (сходство и отличие философско – христианских постулатов) (стр. 11 из 19)

Подобно словам «естественное» и «естество», постоянным рефреном по всем страницам романа проходят и другие однокоренные ключевые слова «чудо», «чудесные», «чудеса», «Мир чудес». Очевидно, что автор «Пирамиды» вкладывает в них какой-то особенно значимый, важный смысл. Мы уже говорили, что «чудо» вместе со всеми остальными опорными лексическими вехами романа, как и положено в наважденческом мире фантомов и миражей, имеет двоящийся, мерцающий, антиномический смысл. Именно это чудо, по мысли Л. Леонова, является самым важным и необхо­димым условием для восприятия подлинной веры, для появления не лицедейского, псевдоправославного, а настоящего религиозного чувства.

Писатель, как и в случае с «естественным» и «красотой», нам показывает, что «чудо», будучи в народном представлении синонимом Бога и веры, не только является самым необходимым элементом, своего рода «реле», удер­живающим в устойчивом состоянии всю систему духовной жизни нации и человека, но и обусловлено прежде всего правильным, здоровым мировоззре­нием самого человека. «Без этой национальной живинки, — пишет Л. Лео­нов, — любой народ быстро утрачивает вместе с лицом самое имя свое» [9, 605[. «Сердце Дунино дрогнуло в предчувствии», читаем в «Пирамиде», «что с крушением ее мечты, обусловленным дымковской гибелью, в мире выклю­чалось, гасло, выходило из строя еще одно, совсем крохотное реле, из тех, которыми обеспечивается устойчивость громадной, никем не подозреваемой системы в целом» [9, 534]. «Вряд ли случайным совпадением, — поясняет автор, — объяснялась странная одновременность дымковского затухания и как раз к началу осени обозначившегося Дунина выздоровления. Не в нем ли и коренилась причина, почему при очевидных преимуществах чуда Дуня предпочла естественный ход вещей » [9, 556]. Автор «Пирамиды» внимательному читателю дает ясно понять, что любовь Бога к человеку не может быть односторонней и «чуда» никогда не произойдет там, где нет настоящей любви к Богу, настоящей преданности в вере в него самого чело­века, ибо, кто действительно любит Бога, не будет требовать того, чтобы Бог любил его.

Для того чтобы уяснить возникшую проблему, необходимо вспомнить, что христианское служение уже с давних времен исторически проявлялось по-разному. «Господь, — писал аскетический подвижник восьмого века Святой отец Исаак Сирин, — оставил себе одних для служения Ему посреди мира и для попечения об Его чадах, других избрал для служения перед Ним». «Когда придет тебе помышление вдаться в попечение о чем-либо по поводу добродетели, отчего может расточиться тишина, находящаяся в твоем серд­це, — объясняет Исаак Сирин, — тогда скажи этому помышлению: хорош путь любви и милости ради Бога, но и я ради Бога не желаю его».[9,89] Более трех столетий назад, когда в русском обществе отчетливо сложились и благополучно сохранились до наших дней три основные формы православно­го самосознания. Это православие черное (монашеско-монастырское), правос­лавие белое (священническо-церковное) и православие, которое можно обоз­начить как православие народное. Сам термин «народное православие» в различных модификациях давно используется как рядовыми священниками и богословами, так и иерархами русской православной Церкви, все чаще мы встречаем его и в трудах светских ученых.

По мнению ученых исследователей, все три формы православия, объединяемые верой в Творца, в Иисуса Христа и традиции русской религии и культуры, легитимны и равноправны. Различие же между ними связано не с истиной или ложью, например, народного православия по отношению к православию белого или черного духовенства, а с Богом и человеком избранной для каждого верую­щего христианина, по словам Исаака Сирина, той или иной формой духов­ного служения. Поэтому приходится признать несостоятельными попытки некоторых исследователей отделить от православия А. Пушкина, А. Блока, С. Есенина, Л. Леонова и многих других писателей за их якобы непрости­тельную ересь и богохульство. Нужно только иметь в виду, что речь здесь должна идти о православии народном, в котором может быть позволительна духовная слабость, невольный грех, или невольная ересь, но с обязательным последующим покаянием. Незадолго до смерти часто и много грешивший Есенин, которого, кстати, хорошо знал Л. Леонов, как православный чело­век, в одном из своих стихотворений покаянно писал: «Чтоб за все за грехи мои тяжкие, / За неверие в благодать, / Положили меня в русской рубашке / Под иконами умирать» («Мне осталась одна забава», 1923).

Однако, размышляя над верованием широких народных масс, которое мы обозначили как народное православие, автор «Пирамиды» ни на минуту не забывает и о строгом каноническом православии. Показывая богоборческую, еретическую философию своих героев, писатель все время отмечает ее пагуб­ную, разрушительную направленность, демонстрирует неблагополучие и в среде людей, казалось бы, непосредственно призванных защищать святые каноны христианской религии. Так, отец Матвей свою обязанность священ­ника видит в том, чтобы «обелить очевидное бессилие небес», похожее, по его мнению, «на прямое попущение заведомому злодейству», его смущали «кое-какие явления», якобы внешне порочащие «логику Божественного про­мысла», что, однако, по его разумению, не означало крушение веры, а лишь подчеркивало «несовершенство наших знаний о Боге» [9, 44]. Очень тактич­но, не назойливо, но с неизменным постоянством и твердостью, рассчитывая на совместную духовную работу, писатель через суждения своих героев дает не систему опровержения (это он предоставляет сделать читателю), а только свою оценку богоотступничества во всех его разновидностях. Так, по поводу вышеприведенных рассуждений отца Матвея в начале повествования он го­ворит, что это «коварные» и с «канонической точки зрения» рискованные «мыслишки». В другом месте произведения, уже в самом его конце, о «ко­варных мыслишках» отца Матвея писатель скажет еще прямее и резче как о «неточной и блудливой философии» старофедосеевского священника [9, 61]. Для писателя очевидно, что самоуспокоительная фраза отца Матвея о том, что, мол, его рассуждения не означают крушение веры, а лишь подчер­кивают «несовершенство наших знаний о Боге», — это только слова. Святой отец начисто забывает, что вопрос о том, «что есть истина», это вопрос не Христа, а Пилата. И, следовательно, его спекулятивные рассуждения — это лишь отложенный путь к расхристанности и в конечном итоге к полному богоотступничеству. Главная ошибка «ересиарха» [9, 51], так называет пи­сатель отца Матвея, была в том, что он перестал опираться на духовные традиции предков, на «детскую веру», на чудо христианского таинства и вместо этого избрал для себя куцую опеку рассудка, в тесноте которого, по словам создателя «Пирамиды», ютились его «совесть и вера» [9, 53].

«Мистика, — сказал Блок, к творчеству которого не раз обращается в «Пирамиде» Л. Леонов, — богема души, религия — стояние на страже»[9, 8]Твердо призывает стоять на страже религии, Церкви, народного православия и Л. Леонов, тем самым продолжая лучшие традиции богословия и русской духовности. И здесь создателя «Пирамиды» можно сравнить лишь с теми, кто так же твердо, как и он, стоял на страже интересов этих национальных святынь.

Так, автор романа, осуждая мечтательные соблазны «ересиарха» Матвея, основ­ным его грехом и пороком считает «богословское мудрование»о вещах, «запретных для ума» [9, 51]. На примере другого центрального персонажа романа — Дуни, стоявшей ближе всех к «чуду», но затем увидевшей в нем только фокусничество, автор демонстрирует нам ана­логичную картину. С утратой «чуда» кроткая, «легкоранимая» Дуня превра­щается в «жестокую наставницу» [9, 56] ангела. Л. Леонов через историю судьбы героев ясно показывает, что отступление в малом от духовных тра­диций своих отцов, от канонов своей религии неизбежно приводит и к от­ступлению в большом. Если в самом начале романа та же Дуня совершает, казалось бы, безобидное отступление от правильного исполнения ирмоса, куда каждый мог вложить «свое содержанье» [9, 110], то в конце «Пирамиды» она уже доходит до прямого подлога и клеветы на своего родного брата Вадима. «Следуя примеру старших», не без иронии замечает Л. Леонов, Дуня решила приоткрыть и свою мнимую «тайну», что будто бы при аресте брата на его шее она увидела шрам, «наспех заметанный смолевой дратвой», что ясно говорило о том, что перед домочадцами явился не чудом воскресший брат, наподобие евангельского Лазаря, а вурдалак или покойник. Подроб­ность «наспех» заметанного шрама, по справедливым словам автора романа, «самая из всех маловероятная», так как, отправляя парня в ответственную командировку, «шутники даже из фирменных соображений поднатужились бы» все тщательно скрыть [9, 68]. После этого последнего свидания с Ва­димом вернуть домику прежнее архаическое благообразие уже было нельзя, и над старофедосеевцами даже в ясную погоду теперь стояли сумерки. Семья без сожаления покидала свой дом, «иным огнем», по определению Л. Леоно­ва, «тронутое пепелище» [9, 67]. Иссякло «чудо», почернел ангел, сгорела Старо-Федосеевская обитель, а вместе с этим и сам рассказчик ощутил себя погорельцем. Так отступление от веры своих отцов приводит к эстетической, моральной и религиозной деградации. Обезбоженные, опустошенные, обуг­ленные от безверия души — это уже сыны не неба, а ада, недаром они, по словам создателя «Пирамиды», играют некий «адский спектакль» [9, 69], ведущий к тотальному самосожжению, ибо последнее средство оздоровить мир — это предать его огню, «чтоб не восторжествовало зло» [9, 58].