Подобно словам «естественное» и «естество», постоянным рефреном по всем страницам романа проходят и другие однокоренные ключевые слова «чудо», «чудесные», «чудеса», «Мир чудес». Очевидно, что автор «Пирамиды» вкладывает в них какой-то особенно значимый, важный смысл. Мы уже говорили, что «чудо» вместе со всеми остальными опорными лексическими вехами романа, как и положено в наважденческом мире фантомов и миражей, имеет двоящийся, мерцающий, антиномический смысл. Именно это чудо, по мысли Л. Леонова, является самым важным и необходимым условием для восприятия подлинной веры, для появления не лицедейского, псевдоправославного, а настоящего религиозного чувства.
Писатель, как и в случае с «естественным» и «красотой», нам показывает, что «чудо», будучи в народном представлении синонимом Бога и веры, не только является самым необходимым элементом, своего рода «реле», удерживающим в устойчивом состоянии всю систему духовной жизни нации и человека, но и обусловлено прежде всего правильным, здоровым мировоззрением самого человека. «Без этой национальной живинки, — пишет Л. Леонов, — любой народ быстро утрачивает вместе с лицом самое имя свое» [9, 605[. «Сердце Дунино дрогнуло в предчувствии», читаем в «Пирамиде», «что с крушением ее мечты, обусловленным дымковской гибелью, в мире выключалось, гасло, выходило из строя еще одно, совсем крохотное реле, из тех, которыми обеспечивается устойчивость громадной, никем не подозреваемой системы в целом» [9, 534]. «Вряд ли случайным совпадением, — поясняет автор, — объяснялась странная одновременность дымковского затухания и как раз к началу осени обозначившегося Дунина выздоровления. Не в нем ли и коренилась причина, почему при очевидных преимуществах чуда Дуня предпочла естественный ход вещей » [9, 556]. Автор «Пирамиды» внимательному читателю дает ясно понять, что любовь Бога к человеку не может быть односторонней и «чуда» никогда не произойдет там, где нет настоящей любви к Богу, настоящей преданности в вере в него самого человека, ибо, кто действительно любит Бога, не будет требовать того, чтобы Бог любил его.
Для того чтобы уяснить возникшую проблему, необходимо вспомнить, что христианское служение уже с давних времен исторически проявлялось по-разному. «Господь, — писал аскетический подвижник восьмого века Святой отец Исаак Сирин, — оставил себе одних для служения Ему посреди мира и для попечения об Его чадах, других избрал для служения перед Ним». «Когда придет тебе помышление вдаться в попечение о чем-либо по поводу добродетели, отчего может расточиться тишина, находящаяся в твоем сердце, — объясняет Исаак Сирин, — тогда скажи этому помышлению: хорош путь любви и милости ради Бога, но и я ради Бога не желаю его».[9,89] Более трех столетий назад, когда в русском обществе отчетливо сложились и благополучно сохранились до наших дней три основные формы православного самосознания. Это православие черное (монашеско-монастырское), православие белое (священническо-церковное) и православие, которое можно обозначить как православие народное. Сам термин «народное православие» в различных модификациях давно используется как рядовыми священниками и богословами, так и иерархами русской православной Церкви, все чаще мы встречаем его и в трудах светских ученых.
По мнению ученых исследователей, все три формы православия, объединяемые верой в Творца, в Иисуса Христа и традиции русской религии и культуры, легитимны и равноправны. Различие же между ними связано не с истиной или ложью, например, народного православия по отношению к православию белого или черного духовенства, а с Богом и человеком избранной для каждого верующего христианина, по словам Исаака Сирина, той или иной формой духовного служения. Поэтому приходится признать несостоятельными попытки некоторых исследователей отделить от православия А. Пушкина, А. Блока, С. Есенина, Л. Леонова и многих других писателей за их якобы непростительную ересь и богохульство. Нужно только иметь в виду, что речь здесь должна идти о православии народном, в котором может быть позволительна духовная слабость, невольный грех, или невольная ересь, но с обязательным последующим покаянием. Незадолго до смерти часто и много грешивший Есенин, которого, кстати, хорошо знал Л. Леонов, как православный человек, в одном из своих стихотворений покаянно писал: «Чтоб за все за грехи мои тяжкие, / За неверие в благодать, / Положили меня в русской рубашке / Под иконами умирать» («Мне осталась одна забава», 1923).
Однако, размышляя над верованием широких народных масс, которое мы обозначили как народное православие, автор «Пирамиды» ни на минуту не забывает и о строгом каноническом православии. Показывая богоборческую, еретическую философию своих героев, писатель все время отмечает ее пагубную, разрушительную направленность, демонстрирует неблагополучие и в среде людей, казалось бы, непосредственно призванных защищать святые каноны христианской религии. Так, отец Матвей свою обязанность священника видит в том, чтобы «обелить очевидное бессилие небес», похожее, по его мнению, «на прямое попущение заведомому злодейству», его смущали «кое-какие явления», якобы внешне порочащие «логику Божественного промысла», что, однако, по его разумению, не означало крушение веры, а лишь подчеркивало «несовершенство наших знаний о Боге» [9, 44]. Очень тактично, не назойливо, но с неизменным постоянством и твердостью, рассчитывая на совместную духовную работу, писатель через суждения своих героев дает не систему опровержения (это он предоставляет сделать читателю), а только свою оценку богоотступничества во всех его разновидностях. Так, по поводу вышеприведенных рассуждений отца Матвея в начале повествования он говорит, что это «коварные» и с «канонической точки зрения» рискованные «мыслишки». В другом месте произведения, уже в самом его конце, о «коварных мыслишках» отца Матвея писатель скажет еще прямее и резче как о «неточной и блудливой философии» старофедосеевского священника [9, 61]. Для писателя очевидно, что самоуспокоительная фраза отца Матвея о том, что, мол, его рассуждения не означают крушение веры, а лишь подчеркивают «несовершенство наших знаний о Боге», — это только слова. Святой отец начисто забывает, что вопрос о том, «что есть истина», это вопрос не Христа, а Пилата. И, следовательно, его спекулятивные рассуждения — это лишь отложенный путь к расхристанности и в конечном итоге к полному богоотступничеству. Главная ошибка «ересиарха» [9, 51], так называет писатель отца Матвея, была в том, что он перестал опираться на духовные традиции предков, на «детскую веру», на чудо христианского таинства и вместо этого избрал для себя куцую опеку рассудка, в тесноте которого, по словам создателя «Пирамиды», ютились его «совесть и вера» [9, 53].
«Мистика, — сказал Блок, к творчеству которого не раз обращается в «Пирамиде» Л. Леонов, — богема души, религия — стояние на страже»[9, 8]Твердо призывает стоять на страже религии, Церкви, народного православия и Л. Леонов, тем самым продолжая лучшие традиции богословия и русской духовности. И здесь создателя «Пирамиды» можно сравнить лишь с теми, кто так же твердо, как и он, стоял на страже интересов этих национальных святынь.
Так, автор романа, осуждая мечтательные соблазны «ересиарха» Матвея, основным его грехом и пороком считает «богословское мудрование»о вещах, «запретных для ума» [9, 51]. На примере другого центрального персонажа романа — Дуни, стоявшей ближе всех к «чуду», но затем увидевшей в нем только фокусничество, автор демонстрирует нам аналогичную картину. С утратой «чуда» кроткая, «легкоранимая» Дуня превращается в «жестокую наставницу» [9, 56] ангела. Л. Леонов через историю судьбы героев ясно показывает, что отступление в малом от духовных традиций своих отцов, от канонов своей религии неизбежно приводит и к отступлению в большом. Если в самом начале романа та же Дуня совершает, казалось бы, безобидное отступление от правильного исполнения ирмоса, куда каждый мог вложить «свое содержанье» [9, 110], то в конце «Пирамиды» она уже доходит до прямого подлога и клеветы на своего родного брата Вадима. «Следуя примеру старших», не без иронии замечает Л. Леонов, Дуня решила приоткрыть и свою мнимую «тайну», что будто бы при аресте брата на его шее она увидела шрам, «наспех заметанный смолевой дратвой», что ясно говорило о том, что перед домочадцами явился не чудом воскресший брат, наподобие евангельского Лазаря, а вурдалак или покойник. Подробность «наспех» заметанного шрама, по справедливым словам автора романа, «самая из всех маловероятная», так как, отправляя парня в ответственную командировку, «шутники даже из фирменных соображений поднатужились бы» все тщательно скрыть [9, 68]. После этого последнего свидания с Вадимом вернуть домику прежнее архаическое благообразие уже было нельзя, и над старофедосеевцами даже в ясную погоду теперь стояли сумерки. Семья без сожаления покидала свой дом, «иным огнем», по определению Л. Леонова, «тронутое пепелище» [9, 67]. Иссякло «чудо», почернел ангел, сгорела Старо-Федосеевская обитель, а вместе с этим и сам рассказчик ощутил себя погорельцем. Так отступление от веры своих отцов приводит к эстетической, моральной и религиозной деградации. Обезбоженные, опустошенные, обугленные от безверия души — это уже сыны не неба, а ада, недаром они, по словам создателя «Пирамиды», играют некий «адский спектакль» [9, 69], ведущий к тотальному самосожжению, ибо последнее средство оздоровить мир — это предать его огню, «чтоб не восторжествовало зло» [9, 58].