Но любопытно, что сталинщина по-особому расценена в сюжете противостояния Неба и Ада: тиран вырывает бытие людей не только из рук Божьих, но и мешает планам Сатаны, пытаясь увести землю и от Того и от другого. Шатаницкий жалуется, что этак и его преисподнюю голытьбу взбунтуют. (Не продолжение ли это концепции Великой Октябрьской Революции, как прометеевой, бытийственной покражи, правда, с целью ввергнуть человечество в растительное бытие, в шигалевщину-чикилевщину).
По условию романа ни ангел Дымков, ни Шатаницкий своих планов не достигли. Соответственно, человечество извлечено из Надысторического Сюжета и становится «самошагающим», само для себя субъектом мироздания. Отсюда -иссякший Христос, толпища идуще-живущих людей - во сне о. Матвея. Это начало космической Робинзонады людского мира, над которым властны лишь законы малого мироздания, расположенного в границах «фиты», клетки, яйца. Ангел Дымков со всей определенностью демонстрирует собой, что произойдет с человечеством при одиночестве «человека гордого»: возвращение в глину, убывание духовных возможностей, небрежение чудом жизни, изникновение чуда вообще.
Вознесение Ангела и воспринимается, как прототип, предвестие того, как вернется к Богу - Его, терзавшаяся нас искра, - всеобщая душа людей, уставшая от «созерцания братских могил и смертных лагерей, вся в шрамах и ожогах», уже готовая уйти «на поиск тишины... и чистой синевы небесной» да подзадержавшаяся из жалости «покидать обжитой дом». Отсюда, кстати, из раздумья, что мы окончательно выпадаем в законы лишь физического мира, идет и пародирование соловьевского Богочеловеческого процесса, и восстановление кровавых утопий из «Дороги на океан», и - надо думать - грустное воплощение мечты Н. Федорова о Музее человечества как Пути предвоскрешения[34,190]. Он – фантомный дворец Юлии - создан Ангелом, им же и уничтожен. Взамен ему в «Последней прогулке» явится образ «блестинки разрушенной», как скорбный мартиролог того, чем владели люди; и все это на фоне видений полуживотного «арьергарда человечества», от «шествия к звездам» развернувшегося к возвратной глине. Не будет дворца предвоскрешения, не будет и самого воскрешения у мира, впавшего во власть Великого Инквизитора, у долины жизни людской, не осиянной горними вершинами. Уйдут из этой реторты бытия люди, и незачем будет чему - то происходить, так как не для кого, как об этом говорилось писателем еще в прологе к «Вору». Недаром в миллиардно комнатном «ангаре духовного бессмертия», на «дачке» Юлии, у таинственного зеркального тоннеля - два выхода, и один из них заколочен. И недаром в «мертвом доме» культуры отказывается ангел Дымков «устроить» живую переписку умерших классиков, мыслителей и т. д. (А ведь это и был «пробный камешек» дочки циркача на предмет возможности воскрешения и бессмертия.)
По ходу нашего размышления хотелось бы отметить и еще одно значительное жанровое образование в качестве термина для обозначения кулътурфилософской жанровой окраски - «роман-Культура», «роман-наследие». Леонов на страницах «Пирамиды» изъяснился едва ли не самым полным образом в своих культурологических представлениях. Культура, как духовный сколок всех прошедших по земле существований, есть высший и спасительный аргумент в пользу человека при тяжбе Антипода с Богом, именно в культуре обретается право на бессмертие, ибо она есть неповторимый, «неведомый, шедевр» мироздания, как и шедевр чуда жизни, подаренный нам Творцом вот и ввести бы этот критерий. В каком еще из произведений Леонова, да и вообще в литературе, роман преисполнен столь насыщенной культурной знаковостью, притянутой всеми нитями к магическому центру повествования - к «феерическому иллюзиону ограбленного (Юлией) человечества»[9,137]? Где еще в такой полноте и кольцевой замкнутости, как укоризна - от чего открещиваемся? -представлен мир Библии? А живопись? А «митинг изваяний»? И т. д., т. п. – беспредельно - непригодно для итогов.
«Жанр-ансамбль» слишком отвлеченная формула, как бы подчеркивающая универсальность романа, но убирающая из него лирический, исповедальный план при анализе всебытия. А ведь многомерная всеобъемлющая фабула, с постоянными уточнениями и комментариями сюжета, с несостоявшимися ходами и навязанными поворотами событий позволяет Леонову не только обобщить итоги XXстолетия, но и на новом, как он знал - последнем - витке думанья воплотить всего себя - в движении «от первого вздоха бытия», от первобытного «костерка в пещере», до всех перипетий жизни. Для того, чтобы из этого бытийственного разбега заглянуть бесстрашно в грядущее, каковым бы оно ни предстало, там подобрать, походя, как ни жутко, свой истлевающий в руинах череп и шепнуть нечто шекспировское над им, чтобы, достигнув последних пределов, увидеть, что и там «подгнило в царстве датском».
Не продолжая перечня соответствий, сегодня уже с немалой уверенностью можно сказать, что «Пирамида» являет собой, вместе с привнесенной ею новизною, одновременно и соборный подвигтворчества, равный по духовному усилию разве что «Братьям Карамазовым», подвиг, совершенный прежде всего с упованием, что через личность художника и мыслителя, прошедшего через все трагическое XXстолетие, - в стремительных взлетах века и темных провалах его - будет в последующем с поправками и на это итоговое ведение найдено новое направление Пути человеческого.
Итак, Роман «Пирамида», как мы уже пытались показать, произведение не просто художественное, но и религиозно-философское, в котором вопросам веры, религии и Бога уделено первостепенное внимание. Весь текст произведения подводит нас к мысли о том, что автора «Пирамиды» волнует православие прежде всего не столько церковное, хотя и ему уделено значительное место, сколько православие какого-то иного, более широкого плана. Один из героев романа, раскрывая смысл «клада» или «сокровища», которое все время ищут герои произведения, говорит, что это «заветы, чаянья и традиции старины», т. е. вся «совокупность духовных накоплений», некогда именовавшихся «национальным русским Богом» [2, 66]. Последнюю фразу, видимо, считая ее самой главной в романе, автор выделяет разрядкой. Понятно, что подобное определение национального сокровища не укладывается в рамки канонов строго церковного Православия.
Роман написан на рубеже веков — все ждали катастроф и длинная косая тень от этого вполне оправдавшегося предчувствия легла на все столетие. Л. Леонов — за вычетом каких-то пяти лет — прожил его. Он увидел, что мрачные предчувствия художников и философов Серебряного века лишь сгустились и приобрели вполне апокалипсическую знаковость.
В своем слове, в художественной форме Л. Леонов сохранил традиционную для русской литературы жестокую самодисциплину — она не покидала его в «Пирамиде» и в тех случаях, когда, казалось бы, он полностью отдавался чаре. Но он и многое все же взял от «цветов зла» Серебряного века — прежде всего еретичество.
Но это совершенно особая и дискуссионная тема, пока поддающаяся лишь догадкам, и не сейчас на ней останавливаться. И еще об одной особенности леоновского романа-наваждения. Со словом «наваждение» традиционно связаны многочисленные, но всегда отрицательные значения, так как наваждение — это прежде всего колдовство, т. е. действие с помощью черных, бесовских сил.
Можно, однако, напомнить, что в Библии есть (правда, один-единственный) случай, когда наваждение — в форме глагола «водить», «наводить» — имеет положительный смысл: наводить благо, добро, т. е. имеются в виду светлые, целительные силы.
Именно в таком значении его употребляет пророк Иеремия. В его Книге сказано: Ибо так говорит Господь: как я навел на народ сей все это великое зло, так наведу на них все благо, какое Я изрек о них» (Иер. 32; 42).
В романах «Пирамида»и «Мастер и Маргарита» зло представлено в самых разных формах — в том числе и в высших, вплоть до сатанинских. Доброе начало персонифицируется достаточно редко.
Конечно, без праведника, как известно, не стоит ни село, ни город, и, возможно, именно этой маленькой искре, которой при жизни дано видеть иной мир, суждено не погаснуть, а даже просиять.
К ней следует присоединить Алешу-горбуна из романа «Пирамида». В нем просвечивает надежда писателя на религиозное возрождение России, страны почти атеистической, почти языческой, некрещеной и совершенно безграмотной в религиозно-церковном отношении. Безверие — это уродство страны, ее горб. Но Алеша уже задает пытливые и доброжелательные вопросы.
И, наконец, нельзя не понимать, что при всем романном разгуле зла и бесовщины, метельной круговерти и страшном осознании, что человечество сбилось с пути, что патмосское пророчество вот-вот сбудется.
Но ведь не случайно где-то к самому концу повествования, когда бесы уже празднуют свою победу, а Ангел отлетел от Земли, вдруг возникает неожиданный и даже трогательный символ — маленький цветок, любящий расти в предлесье — иммортель, бессмертник «кошачья лапка», в корневище которой есть целительный сок.