Казалось бы, резко и принципиально отличается от позиций Верховенского, Шигалева, Кириллова идея Шатова. Она сразу, в комплексе отрицает тот набор ценностей, на который так или иначе опирались названные выше герои,- отрицает атеизм, нигилизм, социализм, рациональность. Его идея в отличие от многих других ясна и прозрачна: он верит в богоизбранность русского народа, в того Бога, того Христа, который есть исключительно атрибут русского православия: «Атеист не может быть русским... Неправославный не может быть русским... Единый народ «богоносец» - это русский народ». Все эти рассуждения н. первый взгляд весьма созвучны мировоззрению самого Достоевского, на каком основании делались попытки представить Шатова рупором авторской идеи в романе, своего рода положительным началом, противостоящим всем «бесам». Однако при ближайшем рассмотрении Шатов оказывается вовсе не тождественным автору... Прежде всего, в том, что его вера не самостоятельна и не тверда. Будучи сперва приверженцем социализма и атеизма, Шатов затем получает от Ставрогина идею «русского бога» практически в готовом виде: «Нашего» разговора совсем и не было: был учитель, вещавший огромные слова, и был ученик, воскресший из мертвых. Я тот ученик, а вы учитель». И если справедливо его гневно-презрительное определение социалистов как лакеев чужой мысли, то ведь и к самому Шатову это определение вполне приложимо. Но Ставрогин нужен Шатову не только как «учитель», генератор идей: «Дело в вас, а не во мне... Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше... Вы, вы одни могли бы поднять это знамя!». Шатов не верит в идею без Ставрогина, во всяком случае, не верит в ее осуществление; из Ставрогина он незаметно «сотворил себе кумира», а запальчивость, с которой он отстаивает свою идею, может быть, лучше всего говорит о непрочности, шаткости (вспомним значимую фамилию героя) его веры. Идея русского народа-богоносца — это, по словам Шатова, «или старая, дряхлая дребедень, перемолотая на всех московских славянофильских мельницах, или совершенно новое слово, последнее слово, единственное слово обновления и воскресения». Шатов страстно желает поверить во второе, но очень точно намеченная им дилемма в ходе романа так и остается без разрешения...
Но есть и более существенный момент, отличающий веру Шатова от веры Достоевского. Ставрогин, со свойственной ему проницательностью и логической точностью, почти сразу же нащупывает критическую точку— не в идее самой по себе, потому что «то же им и порожденная идея, а в личностном освоении идеи Шатовым: «...я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет?
— Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело Христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России.Я верую...— залепетал в исступлении Шатов.
-- А в бога? В бога?
-- Я... я буду веровать в бога».
В этом для Достоевского заключена суть дела, Шатов идет не от веры в Бога к пониманию сущности православия и русского народа, а, наоборот: от идеи русской национальной исключительности к возможной вере, к желанию веры. Его роднит с Верховенским, Шигалевым, Кирилловым рационалистичность идеи, и он, по-видимому, неспособен, как будет сказано позднее в «Братьях Карамазовых», «возлюбить жизнь прежде ее смысла», Ставрогин, вероятно, прав (хотя у Шатова его замечание вызывает отчаянный эмоциональный отпор), говоря, что Шатов «низводит Бота до атрибута народности». Шатова подстерегло одно из самых тонких бесовских искушений: возлюбить Христа не в ближнем своем, а в головной абстракции, конкретно — в нации, народе. В.отношении же к ближнему, к конкретному человеку Шатов далеко не христианин (по-христиански он поступает лишь с Mаriе, по тут особый случай, ведь он никогда и не переставал ее любить); Шатов ненавидит, и эта ненависть — к Верховенскому и его «пятерке», даже к самому Ставрогину, а шире — ко всем, кто не с ним, кто не принимает его идеи,— существеннейшая, неотъемлемая часть его эмоционально-ценностной мироориентации. А если так, то Шатов, может быть, гораздо дальше от Христа, чем тот же Кириллов, который «всему молится»: ведь, по точному замечанию Тихона, «совершенный атеист стоит на предпоследней верхней ступени до совершеннейшей веры».
И снова обратим внимание на авторитарный характер идеи героя: Шатов, как Верховенский, Шигалев, Кириллов, полагает, что сам, естественным ходом событий, мир на началах истины устроиться не в состоянии, нужно «внедрять» истину в мир усилием индивидуальности — пусть не его, Шатова, который есть всего лишь «скучная книга», но тогда великой и сильной личности Ставрогина. Перед нами снова подспудное и определяющее жизненную позицию недоверие — к человеку, к человечеству, к народу; на этот раз — грустный парадокс — к тому самому народу, который называется богоносцем и на котором основывается вся теория.
Пора, впрочем, от героев второстепенных перейти к главному. И тут надо сказать, что главный-то герой в романе Достоевского так искусно замаскирован, что поначалу и не выглядит главным. Подробное жизнеописание Степана Трофимовича Верховенского, явно криминальная активность Верховенского - младшего и связанные с ним скандалы и происшествия, атмосфера тайны и конспирации, захватывающие философские системы Шатова и Кириллова, - все это и многое другое заслоняет от читателя фигуру Ставрогина, о которой чуть ли не до самого конца говорится отрывочно и неясно, а его действия, психологически НЕ ПРОКОММЕНТИРОВАННЫЕ, не составляют, кажется, никакой системы и никак не касаются детективного сюжета. А между тем, именно в Ставрогине – гвоздь романа, его тайная пружина; к нему сходятся все концы, которые, кажется, по выражению Лизы, «как ножницами обрезывает». Начать с простого и самого очевидного; любой из сколько-нибудь значимых персонажей романа прямо или косвенно (чаще прямо) связан со Ставрогиным, и не просто связан, я немыслим и необъясним без него. На него «замыкаются» судьбы Лизы, Даши, Марьи Лебядкиной Варвары Петровны. На пего «уповают» Лебядкин и Федька Каторжный. Он и никто иной создал «идеи» и Петра Верховенского, и Кириллова, и Шатова, причем, что самое непонятное, практически одновременно. В нем нуждаются все; он же отстраняет от себя все домогательства с легкостью чрезвычайной, но сам, кажется, стремится к своей, какой-то не вполне ясной цели. Не судьба Верховенского и его «пятерки», не убийство Шатова, не гибель Лебядкиных, Лизы, Степана Трофимовича, а именно судьба Ставрогина подводит итог всему роману. И со всем тем — загадочность характера и непроясненность логики поступков почти до самого финала. Ясно, однако, что Ставрогин— если не сюжетный, то идейный центр романа: если уж такие идеологи, как Верховенский -младший, Кириллов, Шатов,— только порождения Николая Всеволодовича, то, значит, в нем самом мы имеем дело с явлением глубинным и очень мощным, по-видимому, ключевым для понимания нравственно-философской проблематики романа.
Что же такое Ставрогин? В какую идею верует он? Начнем с того, что Ставрогин явно не верит ни в одну из тех взаимоисключающих идей, которыми он успел одновременно заразить Шатова, Кириллова, Петра Верховенского. «Да разглядите внимательно, ваш ли я человек»,— замечает он Петру Степановичу, а в предсмертном письме объясняет, почему он даже «для смеху, со злобы» не мог «быть тут товарищем». «Я вам только, кстати, замечу, как странность... почему это мне все навязывают какое-то знамя?» — это уже Шатову на его призыв: «Вы, вы один могли бы поднять это знамя!». Не вполне понятной и чуждой остается ему и идея Кириллова: если Ставрогин и атеист, то на иной манер, нежели Кириллов; тог, страстно и яростно отвергая «богочеловека», не менее страстно и яростно утверждает - человекобога», для Ставрогина же смысл неверия полностью заключён в частице «не», вера не отрицается во имя некоторой новой позитивной идеи, и к этой характернейшей черте Ставрогина мы еще вернемся.
Лицо Ставрогина, центрального героя «Бесов», не только напоминало маску, но, в сущности, оно и было маской. Загадочной и почти непреодолимой трудностью для инсценировки «Бесов» является это отсутствие живого Ставрогина, его личинность. Ставрогин есть герой этой трагедии, в нем ее узел, с ним связаны все ее нити, к нему устремлены все чаяния, надежды и верования, и в то же время его нет, страшно, зловеще, адски нет, нет вовсе не постольку, поскольку он не удался автору или исполнителю, но именно поскольку удался. Достоевский знал, чего хотел, точнее, знал это его мистический и художественный гений. Ставрогина нет, ибо им владеет дух небытия, и он сам знает о себе, что его нет, отсюда вся его мука, вся странность его поведения, эти неожиданности и эксцентричности, которыми он хочет как будто самого себя разубедить в своем небытии; а равно и та гибель, которую он неизбежно и неотвратимо приносит существам, с ним связанным. От него останется лишь психологический скелет—железная воля, темперамент, бесстрашие и даже авантюристическое искание опасности как острого впечатления, но дух его «связан» цепями и узами, и в нем живет «легион». Rак возможно такое изнасилование свободного человеческого духа, образа и подобия Божия, что такое эта одержимость, эта черная благодать бесноватости? Однако не соприкасается ли этот вопрос с другим вопросом, именно о том, как действует исцеляющая, спасающая, перерождающая, освобождающая благодать Божия, как возможно искупление и спасение? как возможно обожение? прощение грехов, которые становятся как бы не бывшими? Здесь мы подходим к самой глубокой тайне в отношениях между Богом и человеком; и сатана, который есть обезьяна Бога, плагиатор и вор, сеет и свою черную благодать, связывая, парализуя человеческую личность, которую освобождает только Христос. «И пришедши к Иисусу, нашли человека, из которого вышли бесы, сидящего у ног Иисуса, одетого и в здравом уме» (Лук, 8, 35). Mедиумичность, женственная рецептивность, паралич мужского начала Логоса отличают Ставрогина, как и большинство действующих лиц в «Бесах».