Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В тёмной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный пот на челе... Не забыть! –
Буду я, как стрелецкие жёнки,
Под кремлевскими башнями выть.
В этих строчках уместилось огромное человеческое горе. Шла «как на выносе» - это напоминание о похоронах. Гроб выносят из дома, за ним идут близкие родственники. Плачущие дети, оплывшая свеча – все эти детали являются своеобразным дополнением к нарисованной картине.
Вплетающиеся исторические ассоциации и их художественные аналоги («Хованщина» Мусоргского, суриковская картина «Утро стрелецкой казни», роман А.Толстого «Петр 1») здесь вполне закономерны: с конца 20-х и до конца 30-х годов Сталину льстило сравнение его тиранического правления со временами Петра Великого, варварскими средствами искоренявшего варварство. Жесточайшее, беспощадное подавление оппозиции Петру (стрелецкий бунт) прозрачно ассоциировалось с начальным этапом сталинских репрессий: в 1935 г. (этим годом датируется «Вступление» в поэму) начинался первый, «кировский» поток в ГУЛАГ; разгул ежовской мясорубки 1937 – 1938 гг. был ещё впереди... Ахматова прокомментировала это место «Реквиема»: после первого ареста мужа и сына в 1935 г. она поехала в Москву; через Л.Сейфуллину вышла на секретаря Сталина Поскрёбышева, который пояснил, что для того, чтобы письмо попало в руки самого Сталина, нужно быть под Кутафьей башней Кремля около 10 часов, и тогда он передаст письмо сам. Поэтому Ахматова и сравнила себя со «стрелецкими жёнками».
1938 г., принёсший вместе с новыми волнами неистовой ярости бездушного Государства повторный, на этот раз необратимый арест мужа и сына Ахматовой, переживается поэтом уже в иных красках и эмоциях. Звучит колыбельная песня, причём непонятно, кто и кому её может петь – то ли мать арестованному сыну, то ли нисшедший Ангел обезумевшей от безысходного горя женщине, то ли месяц опустошённому дому... Точка зрения «со стороны» незаметно входит в душу ахматовской лирической героини; в её устах колыбельная преображается в молитву, нет – даже в просьбу о чьей-то молитве. Создаётся отчётливое ощущение раздвоения сознания героини, расщепления самого лирического «я» Ахматовой: одно «я» зорко и трезво наблюдает за происходящим в мире и в душе; другое – предаётся неконтролируемому изнутри безумию, отчаянию, галлюцинациям. Сама колыбельная подобна какому-то бреду:
Тихо льётся тихий Дон,
Жёлтый месяц входит в дом,
Входит в шапке набекрень.
Видит жёлтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна.
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.
И – резкий перебой ритма, становящегося нервным, захлёбывающимся в истерической скороговорке, прерывающегося вместе со спазмом дыхания и помрачения сознания. Страдания поэтессы достигли апогея, в результате она практически ничего не замечает вокруг. Вся жизнь стала похожа на бесконечно кошмарный сон. И именно поэтому рождаются строки:
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть чёрные сукна покроют,
И пусть унесут фонари…
Ночь.
Тема двойственности героини развивается как бы в нескольких направлениях. То она видит себя в безмятежном прошлом и сопоставляет с собой нынешней:
Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случится с жизнью твоей –
Как трёхсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своей слезою горячею
Новогодний лёд прожигать.
Превращение событий террора и человеческих страданий в эстетический феномен, в художественное произведение давало неожиданные и противоречивые результаты. И в этом отношении творчество Ахматовой – не исключение. В ахматовском «Реквиеме» привычное соотношение вещей смещается, рождаются фантасмагорические сочетания образов, причудливые цепочки ассоциаций, навязчивые и пугающие идеи, как бы выходящие из-под контроля сознания:
Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Всё перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
Надежда теплится, хоть строфа за строфой, то есть год за годом, повторяется образ великой жертвенности. Появление религиозной образности внутренне подготовлено не только упоминанием спасительных обращений к молитве, но и всей атмосферой страданий матери, отдающей сына на неизбежную, неотвратимую смерть. Страдания матери ассоциируются с состоянием Богородицы, Девы Марии; страдания сына – с муками Христа, распинаемого на кресте:
Лёгкие летят недели.
Что случилось, не пойму,
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоём кресте высоком
И о смерти говорят.
Может быть, существует две жизни: реальная – с очередями к окошку тюрьмы с передачей, к приёмным чиновников, с немыми рыданиями в одиночестве, и выдуманная – где в мыслях и в памяти все живы и свободны?
И упало каменное слово
На мою ещё живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
Объявленный приговор и связанные с ним мрачные, траурные предчувствия вступают в противоречие с миром природы, окружающей жизнью: «каменное слово» приговора падает на «ещё живую грудь».
Расставание с сыном, боль и тревога за него иссушают материнское сердце.
Невозможно даже представить себе всю трагедию человека, с которым случились столь страшные испытания. Казалось бы, всему есть предел. И именно поэтому нужно «убить» свою память, чтобы она не мешала, не давила тяжёлым камнем на грудь:
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то... Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
Все действия, предпринимаемые героиней, носят противоестественный, больной характер: убивание памяти, окаменевание души, попытка «снова научиться жить» (как бы после смерти или тяжёлой болезни, т.е. после того, как «раз-училась жить»).
Всё пережитое Ахматовой отнимает у неё самое естественное человеческое желание – желание жить. Теперь уже утрачен тот смысл, который поддерживает человека в самые тяжёлые периоды жизни. И поэтому поэтесса обращается «К смерти», зовёт её, надеется не её скорый приход. Смерть предстаёт как освобождение от страданий.
Ты всё равно придёшь – зачем же не теперь?
Я жду тебя – мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого, какой угодно вид <…>
Мне всё равно теперь. Клубится Енисей,
Звезда Полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.
Однако смерть не приходит, зато приходит безумие. Человек не может выдержать того, что выпало на его долю. А безумие оказывается спасением, теперь уже можно не думать о реальной действительности, столь жестокой и бесчеловечной:
Уже безумие крылом
Души накрыло половину,
И поит огненным вином,
И манит в чёрную долину.
И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.
И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивать его
И как ни докучать мольбою...)
Многочисленное варьирование сходных мотивов, характерное для «Реквиема», напоминает музыкальные лейтмотивы. В «Посвящении» и «Вступлении» намечены те основные мотивы и образы, которые будут развиваться в поэме дальше.
В записных книжках Ахматовой есть слова, характеризующие особую музыку этого произведения: «…траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и резкие отдалённые удары похоронного колокола». Но Тишина поэмы наполнена звуками: ключей постылый скрежет, песня разлуки паровозных гудков, плач детей, женский вой, громыхание чёрных марусь («маруси», «ворон», «воронок» - так называли в народе машины для перевозки арестованных), хлюпанье двери и вой старухи... Сквозь эти «адские» звуки еле слышны, но всё-таки слышны – голос надежды, голубиное воркование, плеск воды, кадильный звон, горячий шелест лета, слова последних утешений. Из преисподней же («тюремных каторжных нор») – «ни звука – а, сколько там / Неповинных жизней кончается…» Такое обилие звуков лишь усиливает трагическую Тишину, которая взрывается лишь однажды – в главе «Распятие»:
Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А матери: «О, не рыдай Мене...»
Здесь речь не идёт о предстоящем воскресении из мёртвых, вознесении на небеса и прочих чудесах евангельской истории. Трагедия переживается в сугубо человеческих, земных категориях – страданиях, безнадёжности, отчаяния. И слова, произносимые Христом накануне своей человеческой смерти, вполне земные. Обращённые к Богу – упрёк, горькое сетование о своём одиночестве, покинутости, беспомощности. Слова же, сказанные матери, - простые слова утешения, жалости, призыв к успокоению, ввиду непоправимости, необратимости случившегося. Бог-Сын остаётся один на один со своей человеческой судьбой и смертью; сказанное им
Божественным родителям – Богу-Отцу и Богоматери – безнадёжно и обреченно. В этот момент своей судьбы Иисус исключён из контекста Божественного исторического процесса: он страдает и гибнет на глазах отца и матери, и душа его «скорбит смертельно».