Как и в примере из «Дамы с собачкой», мы находим здесь пейзаж не в роли фона, или аккомпанемента, или эмоционального усилителя, или иллюстрации к тексту и т. д. Нет, он — мощное орудие, участвующее в создании идеологической атмосферы произведения.
Еще один пример, где значение пейзажа еще важнее, где ему принадлежит явно ведущая роль и притом — какого широкого охвата!
В рассказе «По делам службы» следователь Лыжин вместе с врачом приезжает в деревню на вскрытие самоубийцы, земского страхового агента Лесницкого. Из-за поднявшейся метели они приехали слишком поздно, вскрытие пришлось отложить. За ними присылает лошадей сосед, помещик Тауниц, в уютном гостеприимном доме которого они проводят приятный вечер, ночуют, остаются из-за метели еще на сутки и затем уезжают в деревню. Сотский, — или, как он называет себя, цоцкай, — старик Лошадин, и днем, и ночью выполняя поручения начальства, ходит тем временем из деревни в усадьбу помещика к следователю и обратно. «Следователь спал непокойно.... Ему казалось во сне, что он не в доме Тауница, и не в мягкой чистойпостели, а все еще в земской избе, на сене, и слышит, как вполголоса говорят понятые; ему казалось, что Лес-ницкий близко, в пятнадцати шагах». Потом ему представилось, будто Лесницкий и сотский Лошадин шли в поле по снегу, бок о бок, поддерживая друг друга; метель кружила над ними, ветер дул в спины, а они шли и подпевали:
— Мы идем, мы идем, мы идем.
Старик был похож на колдуна в опере, и оба в самом деле пели точно в театре:
— Мы идем, мы идем, мы идем». Вы в тепле, вам светло, вам мягко, а мы идем в мороз, в метель, по глубокому снегу…. Мы не знаем покоя, не знаем радостей…. Мы несем на себе всю тяжесть этой жизни, и своей, и вашей». У-у-у! Мы идем, мы идем, мы идем».
И несчастный, надорвавшийся, убивший себя «неврастеник», как называл его доктор, и старик мужик, который всю свою жизнь каждый день ходит от человека к человеку, — это случайности, отрывки жизни для того, кто и свое существование считает случайным, и это части одного организма, чудесного и разумного, для того, кто и свою жизнь считает частью этого общего и понимает это. Так думал Лыжин, и это было его давней затаенной мыслью и только теперь она развернулась в его сознании широко и ясно.
Он лег и стал засыпать; и вдруг опять они идут вместе и поют:
— Мы идем, мы идем, мы идем…. Мы берем от жизни то, что в ней есть самого тяжелого и горького, а вам оставляем легкое и радостное, и вы можете, сидя за ужином, холодно и здраво рассуждать, отчего мы страдаем и гибнем...».
Мимоходом мы бы хотели отметить, что если художественное произведение вообще неизбежно терпит ущерб при передаче его цитированием, то чеховские вещи сугубо от этого страдают: в них ведь каждое слово необходимо! Вот и сейчас приведенные цитаты дают лишь слабое представление об изумительной глубине и значительности чеховского текста, об органичности слияния тех мыслей, которые проносятся в голове следователя Лыжина, с воем ночной метели, с образами людей, с невидимым, но ясно ощутимым присутствием автора этого шедевра. Самая звукопись ночной метели переходит здесь уже в музыку, исполненную глубокого содержания!
Контрастность изображаемых Чеховым персонажей также помогает созданию поэтической атмосферы в произведении. Этот прием с полным основанием можно назвать классическим: с незапамятных времен он является излюбленным у писателей и художников вообще, притом функция его не ограничивается созданием или, точнее, усилением поэтического колорита.
Демон рядом с ангелом могут служить эмблемой этого приема. Однако с течением времени он утончался. Если Тициан в самом названии двух картин прямо указывал на их контрастную тему: «Amorsancta» и «Amorprofana» — «Любовь небесная» и «Любовь земная», то затем от такого вспомогательного подчеркивания художники отходили, оставаясь верными самой теме.
И верность эта естественна, законна. Она ничему не противоречит, она соответствует жизни, состоящей из контрастов, а в то же время контраст изображаемых объектов необычайно заманчив для художника, потому что в нем самом уже заключено могучее изобразительное средство: Татьяна и Ольга Ларины, поставленные рядом, взаимно усиливают впечатление от той и другой. Если глядеть, просто глядеть на них порознь, они покажутся бледнее и менее характерными. Возвращаясь к только что оставленному нами пейзажу из «Припадка», где первый, чистый, молодой снег падает в смрадный переулок с его публичными домами, мы с полной ясностью воспринимаем не только поэзию рядом с прозой, но сугубую поэзию рядом с грязью жизни.
Этим свойством взаимного контрастного оттенения Чехов, как и многие другие, точнее будет сказать — как все художники, пользовался широко. Достаточно вспомнить целый ряд «контрастных пар» в его произведениях: муж и жена из рассказа «Жена», три сестры и Наташа из «Трех сестер», Астров и Серебряков из «Дяди Вани»,молодой татарин и Толковый из рассказа «В ссылке», кроткая Липа и Анисья, похожая на гадюку, которая выглядывает из молодой ржи, в повести „В овраге» и т. д. и т. д.
Пользуясь контрастными сопоставлениями, Чехов в этот изобразительный прием внес, как во все другие, существенную и характерно чеховскую новаторскую черту. Имея в виду активного читателя, он в ряде данного рода сопоставлений сделал более земным«ангела» и убавил злодейства у «демона».
Особенно четко это видно, например, в «Доме с мезонином». Рассказ целиком построен на контрасте поэтической Мисюсь и ее прозаической сестры Лиды. Поэтичность первой и прозаичность второй — положительно ощутимы! Но ведь и Мисюсь — не «ангел», а лишь милая, чуткая, безвольная девочка, и сестра ее — не «демон», не злодейка, а только не тонкий человеке чертой деспотизма в своем душевном складе. Но когда, — только что твердо и спокойно растоптав любовь двух людей, — она диктует ученице: «Вороне где-то бог послал кусочек сыру», то от прозаизма ее буквально содрогаешься, как от злодейства. И если хорошенько вдуматься в то, как складывается впечатление от образа Мисюсь, то станет ясно, что ничего специфически «поэтического» в ней нет, что ее поэтичность почти целиком обусловлена ее противоположностью сестре. Иными словами: никакими преувеличенными чертами («превосходной степенью»!) не наделил Чехов ни ту, ни другую, а оказалась одна — предельным воплощением прозы, другая — таким же воплощением поэзии.
Музыкальность стиля — третье важнейшее орудие Чехова для создания в произведении поэтической атмосферы. Это тоже чрезвычайно мало обследованная область его поэтики. Несколько ценных замечаний по данному вопросу сделала Е. Н. Коншина в своем тщательном исследовании стилистической работы Чехова в рассказе «Невеста»1, и это, кажется, все. А между тем речь идет о характернейшем элементе чеховского мастерства.
Надо сказать, что музыкальность стиля — только часть, хотя и важнейшая, более широкой темы о музыке, как изобразительном средстве, отнюдь не случайном в произведениях Чехова. В его рассказе «Враги» есть следующие знаменательные строки в том месте, где художник набрасывает мрачную картину смерти мальчика и дает изображение его убитых горем родителей: «В позе матери, в равнодушии докторского лица лежало что-то притягивающее, трогающее сердце, именно та тонкая, едва уловимая красота человеческого горя, которую не скоро еще научатся понимать и описывать и которую умеет передавать, кажется, одна только музыка».
Здесь мы имеем указание на прямой повод для Чехова прибегнуть в том или ином случае к упоминанию или описанию музыки, как к изобразительному средству, и таких поводов у него было не мало. Сам он, как известно, очень любил музыку, хорошая музыка не только не мешала, но, напротив, помогала ему в работе, на что он сам указывает в одном из своих писем. Быть может, слово «любил» даже не вполне выражает отношения Чехова к этому искусству. В его архиве сохранилась чрезвычайно интересная обрывочная запись: «Поэтическая любовь, — читаем мы в этом отрывке, — представляется такою же бессмысленной, как снеговая глыба, которая бессознательно валится с горы и давит людей. Но когда слушаешь музыку, все это, то есть, что одни лежат где-то в могилах и спят, а другая уцелела и сидит теперь седая в ложе, кажется спокойным, величественным, и уж снеговая глыба не кажется бессмысленной, потому что в природе все имеет смысл». Оценивая громадную роль, которую выполняла музыка в творчестве Чехова, и характер его личного отношения к музыке, невольно приходишь к мысли, что в этой записи Чехова зафиксирован его взгляд намузыку, как на могучее орудие осмысливания жизни.
Вполне естественно, в силу такого отношения Чехова к музыке, столь частая встреча с нею читателя на страницах его произведений, где то и дело какой-нибудь герой поет, садится за рояль, играет на скрипке, на виолончели, причем нередко бывает названа исполняемая вещь: рапсодия Листа, серенада Брага, «Молитва девы», романсы Чайковского и т. д. В некоторых вещах Чехова музыка несет на себе основную тематическую нагрузку, как, например, в «Скрипке Ротшильда». Как правило, пьеса Чехова не обходится без музыки, а одна из них до такой степени насыщена музыкой, что если ее выделить из пьесы, то получится род сюиты, проходящей параллельно с развитием действия на сцене. Такова пьеса «Три сестры». Здесь играют на скрипке, на гармонике, на гитаре, на рояле; играет скрипка с арфой, военный оркестр; поют офицеры, поет нянька, укачивая ребенка, напевает доктор Чебутыкин. Сюда же надо добавить тревожные звуки набата в третьем акте. Нельзя не напомнить также, что Чехов, по-видимому, приступал к созданию для Чайковского, музыку которого он очень любил, либретто для оперы «Бэла» по повести Лермонтова.