XXI– Нравственность ссыльного населения. – Преступность…
XXII– Беглые на Сахалине. – Причины побегов…
Содержание таких комментариев отражает стремление Чехова не только показать проблему, но и ее истоки, суть явления, попытку проникнуть во внутренний мир людей, их душевное состояние. Все сказанное ранее может служить еще одним подтверждением того, что книга Чехова делится на две части, где первую часть составляют очерки художественные, а вторую – проблемные. Постоянно переплетаясь, линии путешествующего и жизнеописания сахалинцев и создают внутреннее структурное единство книги. Ведущей, естественно, оказывается история путешественника (Чехов вовсе не маскирует себя неким «образом автора», но в то же время и не акцентирует субъективность взгляда). Его движение в пространстве и во времени, осмысление увиденного, его ищущая мысль и становится магистральным сюжетом книги.
На первый взгляд может показаться, что дух скурпулезного, дотошного научного отчета преобладает в «Острове Сахалин». Однако это не так. Уже на второй странице книги в эпически бесстрастное повествование включается упоминание об эксплуатации гиляков в «оригинальной форме»: «Так, николаевский купец Иванов, ныне покойный, каждое лето ездил на Сахалин и брал там с гиляков дань, а неисправных плательщиков истязал и вешал» (1, т. 14, 42). В констатации таких фактов проявляется скрытая авторская оценка, чувствуется экспрессия и неравнодушие к таким историям и судьбам людей: «Летом 1890 г., в бытность мою на Сахалине, при Александровской тюрьме числилось более двух тысяч каторжных, но в тюрьме жило только около 900. Вот цифры, взятые наудачу: в начале лета, 3 мая 1890 г., довольствовалось из котла и ночевало в тюрьме 1279, в конце лета, 29 сентября, 675 человек» (1, т. 14, 197); «Во всех трех селениях жителей 46, в том числе женщин 17. Хозяев 26. Люди здесь все основательные, зажиточные, имеют много скота и некоторые даже промышляют им» (1, т. 14, 197). В этой связи хотелось бы привести высказывание Л.Я. Гинзбург: «Фактические отклонения… вовсе не отменяют ни установку на подлинность как структурный принцип произведения, ни вытекающие из него особые познавательные и эмоциональные возможности. Этот принцип делает документальную литературу документальной; литературой же как явлением искусства ее делает эстетическая организованность… В сфере художественного вымысла образ возникает в движении от идеи к выражающему ее единичному, в литературе документальной – от данного единичного и конкретного к обобщающей мысли. Это разные типы обобщения и познания и тем самым построения художественной символики» (10, 10 - 11).Не случайно практически все исследователи творчества Чехова воспринимают «Остров Сахалин» как особую форму, «жанр, который относят к документальной прозе, документальной литературе с ее особыми познавательными и эстетическими возможностями, не сводимыми не к чистой «научности», ни к основанной на вымысле «художественности» (45, 81). Однако пути художественного образа и документальной литературы многократно пересекаются, и Л.Я. Гинзбург права, утверждая, что «практически между документальной и художественной литературой не всегда есть четкие границы, речь здесь идет лишь о предельных тенденциях той и другой» (10, 10). Но важно представлять эстетические и познавательные возможности каждой из этих тенденций. Довольно часто задачей документальной литературы считают первоначальную разработку материала, выявление каких-то новых тем, которые затем будут использоваться художником. Современники Чехова в этой связи недоумевали, почему писатель не создал на сахалинском материале ничего «художественного». Но опыт Чеховского «Сахалина» наглядно показывает и доказывает, что в определенных ситуациях документальный образ, документальная литература оказывается не просто исходным «сырьем» для последующего художественного освоения. У нее обнаруживается свое незаменимое место в познании действительности словом. И. Н. Сухих считает, что «происходит это в тех случаях, когда трагическое и ужасное оказываются массовым и нормальным в определенных сферах бытия» (45, 82). Правда исследователь усматривает в этом некое противоречие, ведь трагедия всегда воспринимается как нечто исключительное, персонаж должен получить право на нее. Однако, если же ужасное, ненормальное становится нормой действительности, необходимым оказывается документ, реальное свидетельство, представленное художником в его кровоточащей, обжигающей подлинности. Вот перед нами женщина, убившая своего ребенка, и старик, убивший 60 человек, и поселенец, и еще многие другие… Чехов мог типизировать эти образы, идя по пути художественного познания, сделать их общими в форме единичного. Но писатель выбирает документ. В результате факты сахалинской действительности сами по себе оказываются так поразительны, что поставленные в определенный смысловой ряд, они создают эмоциональное впечатление, никаким искусством, «беллетристикой» не достижимое. Именно в рамках такой установки многочисленные чеховские перечисления, его строгая детализация получают свое объяснение. «Я начинаю там, где кончается документ», - афористично выразил такую позицию Чехова исследователь Ю. Тынянов (49, 79). Чехов стремится исчерпать изображаемый мир до конца, показать, что трагедия скрыта в каждом «атоме» сахалинской действительности.
Рассуждая о путях сближения документального и художественного способа изложения материала Л.Я. Гинзбург заключает, что «реализм затушевал границу между организованным повествованием и «человеческим документом», тем самым, выразив еще одну закономерность вечного взаимодействия искусства и действительности. Сблизились две модели личности: условно говоря, натуральная (документальная) и искусственная, то есть свободно созидаемая художником» (10, 32). А, по мнению И. Н. Сухих, «для русского реализма 1860 – 1870 –х годов, прошедшего через опыт натуральной школы, такое сближение моделей было чрезвычайно характерно: герои Тургенева или Толстого рассматривались как реально существующие, в одном ряду с живыми людьми. Но на рубеже 70-80-х годов модели, кажется, начинают снова расходиться, коллизия «реальное (документальное) - вымышленное (художественное)» снова приобретает остроту и актуальность, становится предметом осмысления» (45, 83). Так, в одной из глав «Дневника писателя» за 1876 год Ф.М. Достоевский передает разговор с неназванным по имени М.Е. Салтыковым-Щедриным: «А знаете ли вы,- вдруг сказал мне мой собеседник, видимо давно уже и глубоко пораженный своей идеей, - знаете ли, что, что бы вы ни написали, что бы ни вывели, что бы ни отметили в художественном произведении, - никогда вы не сравняетесь с действительностью. Что бы вы не изобразили – все выйдет слабее, чем в действительности… проследите иной, даже вовсе и не такой яркий, на первый взгляд, факт действительной жизни, - и если только вы не в силах и не имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира» (14, 144). Как нам кажется, в этой связи заслуживает внимание и мысль И.Н. Сухих о чеховском «скрытом новаторстве»: о создании Чеховым «особой формы, выходящей за пределы прямолинейно понятой дилеммы «научно-документально-художественное» (14, 80).
В заключении отметим, что, рассматривая «Остров Сахалин» как цикл очерков, мы старались не только определить, найти ту руководящую идею, которая обеспечивает целостность произведения, но и выявить механизм соединения художественных и публицистических элементов, используемых автором для создания объективного, реалистического полотна о сахалинской действительности. Ведь именно в сочетании этих элементов и состоит своеобразие цикла очерков «Остров Сахалин» А. П. Чехова. В связи с тем, что содержание книги продиктовано и зависит от личного восприятия жизни рассказчика – путешественника, нам представляется необходимым обратиться к изучению его роли в произведении, подробнее остановиться на характеристике повествовательной манеры Чехова в «Острове Сахалин».
«Остров Сахалин» А.П.Чехова - не первый случай обращения в истории русской литературы к скрытой от общественности жизни людей, вынужденных находится в тюрьмах, ссылках, на каторжных работах. До него и после писатели обращались к той литературе, которую мы, выражаясь современным языком, называем лагерной. Но «Остров Сахалин» занимает здесь особое место. Антон Павлович провел на острове работу исследователя, медика, социолога.
Сам объект научного и художественного исследования, очерковый жанр произведения, общие и частные задачи книги обусловили, в свою очередь, отбор, меру и формы использования материала, добытого автором или другими лицами, его предшественниками, определили позицию повествователя и тон повествования.
На первых этапах работы Чехова не удовлетворяла форма повествования: «Я долго писал и долго чувствовал, что иду не по той дороге, пока, наконец, не уловил фальши…»(А. С. Суворину, 28 июля 1893 г.). Он искал такой формы изложения, которая дала бы возможность не только с максимальной полнотой и точностью воспроизвести сахалинскую жизнь, но и выразить, без «учительских» назиданий и предсказаний, отношение к ней автора, сохранив при этом «чувство первого впечатления». «Фальшь была именно в том, что я кого-то хочу своим «Сахалином» научить и, вместе с тем, что-то скрываю и сдерживаю себя. Но как только я стал изображать, каким чудаком я чувствовал себя на Сахалине и какие там свиньи, то мне стало легко и работа моя закипела» (там же, 1, т. 5, 209). М.Л. Семанова утверждает, что в процессе всей работы над книгой оставался неизменным тот принцип организации материала, который принят был еще в черновой рукописи: чередование в разной последовательности авторских зарисовок, размышлений, чужих рассказов, описаний, научных наблюдений также, как неизменным оставалось само многообразие форм включения разнородного материала и многоинтонационность повествования – чередование спокойно – описательных, обличительных, лирических, научно – деловых частей (38, 782 - 784). Уже в черновой рукописи заметно это стремление Чехова избегать поучающих и «пророческих» слов и интонаций, а так же открыто – эмоционального авторского отношения – такого рода фразы «им можно позавидовать!» он сокращал при подготовке текста к печати. Снимал он также (возможно, отчасти и по цензурным соображениям) категорически высказанные резкие суждения: «дело вопиющее», «сплошной срам» и др. Повествователь «Острова Сахалин» не пророк, не оратор, не открытый обличитель, но и не любопытствующий турист, а человек, честно, без предвзятого мнения исследующий Сахалин. Поэтому все чаще появляются в печатных текстах оттенки сомнения в непогрешимости частных наблюдений; вместо: «Нельзя сказать ничего хорошего» - «едва ли можно сказать что-нибудь хорошее». Чаще вводятся слова «по-видимому», «вероятно». В результате голос повествователя звучал приглушенно, а сам он оттенялся, но отнюдь не устранялся; его присутствие заметно не только в отборе и компоновке материала, но и в оценке изображаемого; однако оценка эта, выражение авторского сочувствия сахалинцам, к окончательному тексту становятся все более скрытыми. Читатель сам должен был давать оценку этим фактам, положению дел, личным судьбам жителей острова. Повествование ведется таким способом, что третьим субъектом обязательно становится читатель, делающий выводы, проводящий оценку вместо автора. И здесь нельзя не согласиться с мнением А.П. Свободина, который считает, что «Чехов рассчитывал на читателя, который добавит при чтении его прозы недостающие субъективные моменты. Книга написана не от имени, а вместе с теми, кого он видел на Сахалине» (36, 363). Хотя стиль повествования в «Сахалине» не однородный и художественность практически исчезает во второй части цикла, закручивая пружину сюжета языком фактов, подводя к кульминационным выводам, сила изображения трагического конфликта организует все повествовательное пространство книги.