Так что ж, друзья, коль наш черед, —
Да будет сталь крепка!
Пусть наше сердце не замрет,
Не задрожит рука…
Что же касается «плачей» М. Исаковского, его песен о неволе, то в них поразительно сходство этих произведений с песнями самих узников, песнями (стихотворениями, балладами, плачами), которые фактически были ему в то время почти неизвестны. Как истинно народный поэт он пришел к этому сходству, не заботясь о том специально, а подчиняясь чувству глубочайшего сострадания, давшего ему возможность почувствовать далекую боль как свою.
Произведения узников концлагерей стали в большинстве своем известны (конечно, только какая-то их часть) лишь после окончания войны. Стихотворения Мусы Джалиля передал в Советский Союз его друг-антифашист, другие произведения были найдены в разобранных стенах казематов, под развалинами концлагерей, иные оказались кем-то в свое время записанными и случайно сохранились. Они, эти произведения, являют собою неотъемлемую и гордую страницу в истории поэзии Великой Отечественной войны. В стихотворных строчках, чудом спасшихся от огня, от забвения и небытия, запечатлелось величие человеческого духа. Их авторы в большинстве своем погибли, а другие — за редким исключением — остались неизвестными, но поэты-узники поражают воображение уже тем, что находили в себе силу высекать искру поэзии рядом с адским пламенем газовых печей и бережно хранить ее в смутной надежде на будущее. Один из таких поэтов А. С. Криворучко, оставшийся в живых и имевший счастье вновь оказаться в рядах Советской Армии, писал: «Мне хотелось бы представить вашему вниманию несколько своих стихотворений, написанных в страшные дни фашистской неволи. Не мне судить о их достоинствах и недостатках. Скажу одно — я не мог не писать. Писались они не за письменным столом, писались, когда в глазах мутилось, ноги подкашивались от слабости, а голод тянул желудок канатом, когда каждую минуту пуля, штык, дубина могли прервать жизнь...»
Бывший поэт-узник Гр. Люшнин, теперь член Союза писателей и известный детский поэт, находясь в тюремной камере, писал:
Мне негде вывести строку
О горькой жизни плена:
Вокруг от пола к потолку
Исписанные стены.
Вот кто-то начинал с угла,
Свободу карауля,
Ему сквозь узкий глаз стекла
Вошла в затылок пуля.
И расписался кровью он,
Друзей окинув взглядом.
И я среди таких имен
Свое поставил рядом.
Стихи узников концлагерей не разнообразны по своей тематике, что и понятно, но они удивительно целеустремленны: «одной лишь думы власть» владела их авторами — любовь к Родине.
Сквозь фронт, сквозь тысячу смертей,
Сквозь Дантов ад концлагерей,
Сквозь море крови, горя, слез
Я образ Родины пронес.
Как путеводная звезда,
Сиял он предо мной всегда.
Широко известным среди заключенных было и прекрасное стихотворение, написанное в Заксенхаузене:
Я вернусь еще к тебе, Россия,
Чтоб услышать шум твоих лесов,
Чтоб увидеть реки голубые,
Чтоб идти тропой моих отцов.
Я, как сын, люблю тебя, Россия,
Я люблю тебя еще сильней,
Милые просторы голубые
И безбрежность всех твоих морей!
Я вернусь еще к тебе, Россия,
Чтоб услышать шум твоих лесов,
Чтоб увидеть реки голубые,
Чтоб идти тропой моих отцов.
Об этом стихотворении А. Абрамов в своей книге «Лирика и эпос Великой Отечественной войны» справедливо писал: «Некоторая традиционность формы и просто не отточенность стихотворения могут сегодня скрадывать от нас остроту мысли поэта-узника. Между тем он проницательно говорит о преемственности дела героев Октября в делах героев войны с фашизмом, выражает идею, близкую к той, которой жили и другие поэты...»
Идеи патриотизма, ненависти к захватчикам, вера в победу, дух интернационального антифашистского братства и гуманизм – вот что объединяло «стихи за колючей проволокой» со всей советской поэзией.
С ходом войны стала все яснее вырисовываться еще одна характерная особенность лирики тех лет: она все чаще и охотнее стала вбирать в себя большой и напряженный мир философских раздумий, все чаще стала прибегать к таким приемам лирической типизации, которые приближались к символу или аллегории. Все меньше становится, по сравнению с начальным периодом войны, фактографических, информационных стихов, все более заметную роль приобретает философская интонация и символ как результат углубленного осмысления жизни. Черточки и детали фронтового, окопного быта, штрихи поведения человека на войне все чаще используются поэтами не только как выразительные средства поэтической живописи или графики, но и как самостоятельные, наполненные философским содержанием образы-понятия. Характерно в этом отношении видоизменение лирики А. Недогонова. Его «окопные» стихи, ранее несколько замкнутые в пределах солдатского быта, отныне смело включают в себя и дальний, но все отчетливее видимый поэту контур Победы и еще более отдаленный послевоенный солнечный мирный день. В одном из стихотворений он снова описывает окоп, но как?
Взглянул солдат вокруг окопа:
в траве земля, в дыму трава.
Пред гребнем бруствера — Европа,
за гранью траверза — Москва.
В этом же стихотворении убитый сапер лежит у него
мертвой головою —
на Москву,
сердцем отгремевшим —
на потомков.
Даже любовная, интимная лирика начинает удивительно естественно сочетать в себе детали грубого, кровавого солдатского быта с высокой торжественной патетикой, которая позволяет читателю видеть не только «ближнее», но и «дальнее»: страну, историю, победу.
Все настойчивее, шире, звонче и выше звучит в поэзии голос жизни и любви.
любви серебряное горло,
Лебединый голос у любви...
Вижу – руки ты ко мне простерла,
И зовешь... Не надо, не зови.
Дай забыться хоть на миг единый,
Снов моих заветных не тревожь.
Разве чем-нибудь на лебединый
Голос мой натруженный похож?
Разве ты не чувствуешь, что дымом
Я пропах у роковой черты?
Что с таким суровым, нелюдимым
Будешь делать, ласковая, ты?
Но опять мне в грохоте и вое
Голос твой звучит, как наяву:
«Ты такой мне стал дороже вдвое,
Я тебя такого и зову»
Это – Николай Рыленков, 1944 год. Но сходное писали многие. Любовная лирика не только завоевывала в военной поэзии свое положение, но одновременно и как бы укрупнялась, так как постоянно соотносилась, не могла не соотноситься с войной, неотступно напоминавшей человеку об игре жизни и смерти, о цене победы и человеческого счастья, от победы — общей победы — неотделимого.
У погодков моих нет ни жен, ни стихов, ни покоя, –
только сила и юность. А когда возвратимся с войны,
все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,
что отцами-солдатами будут гордиться сыны,… –
писал С. Гудзенко.
Потому-то настоящее — сегодняшнее военное настоящее (как у М. Дудина его знаменитый «трехсотпятидесятый день войны» в стихотворении «Соловьи») представлялось особо многозначительным, как бы вдвойне подлинным: ведь в нем, будучи полностью от него зависимым, жило и нетерпеливо заявляло о себе завтрашнее будущее. Как никогда текущий, пестрый, горящий, смертельный военный день представлялся частичкой творимого эпоса.
Конец февраля.
Как занавески,
синеет небо в пробоинах стен.
Немцам стрелки на перекрестках
Дорогу указывают в плен.
Это история.
Это память…
Усилившееся внимание поэзии к большому понятию времени — к будущему и к прошлому – свидетельствовало о стремлении понять в общей цепи исторических перемен свое настоящее. Что такое сегодняшняя война? Эпизод ли она в пестрой веренице бесконечных исторических событий, или она действительно великая война, тот «последний и решительный бой», о котором пелось в гимне? Первый же год показал, что враг, с которым пришлось воевать советскому народу, это не только враг какой-либо одной нации или нескольких народов, это — трагедия всего человечества. Из ощущения величия развернувшейся битвы и родилась лирика укрупненного зрения, учащенного исторического дыхания, широких символов и патетики. Даже личная судьба и возможная гибель многими начала ощущаться в свете великой исторической миссии, выпавшей на долю народа. Отсюда трагедийно-патетическая, но внутренне оптимистическая интонация так называемой личной лирики в поэзии второй половины Великой Отечественной войны. Пожалуй, никогда со времен Вл. Маяковского наша поэзия не разговаривала с такой величавой открытостью и прямотою с Вечностью, Историей, Народом. Гражданский и воинский долг, жизнь, смерть и бессмертие, назначение и роль человека в судьбе Отечества — вот что выходит сейчас на первое место и принимает весьма своеобразное звучание.
Широко распространенной поэтической идеей, которую можно проследить во множестве вариантов чуть ли не у всех поэтов этого времени, становится мысль о неистребимости и необычайной протяженности единичной человеческой жизни, если брать ее в совокупности с народом и национальной историей. Индивидуальная судьба, оборванная войной и исчезающая навечно, вместе с тем является в жизни своего народа тем связующим светоносным звеном, что сближает оба берега истории. Не всем суждено переплыть эту трагическую реку крови, но погибшие жизни, в конце концов, соединят обе земные тверди для будущей счастливой пашни.
Естественно, что ощущение почти зримой связи времен, вдруг протянувшейся через человеческие души потомков воинов Куликова и Бородина, родило в лирике военных лет широкую волну исторических воспоминаний и ассоциаций. Солдат Великой Отечественной войны, сражающийся на древней Непрядве, лежащий в маскхалате на льду Чудского озера, наводящий понтоны через Дон и умирающий у петровского Орешка, не мог не почувствовать своей кровной связи с большой биографией Отечества. Литература отвечала этой потребности великолепными историческими экскурсами А. Толстого в прозе и многочисленными лирическими стихотворными медитациями на исторические темы, всегда тесно сопряженными в потоке лирического высказывания с современностью. Можно сказать, что ощущение далекого прошлого, обострившееся в годы Великой Отечественной войны, постепенно обрело в лирике этих лет определенную полнозвучность и широту — в особенности в превосходных исторических стихотворениях Д. Кедрина, поэмах В. Луговского, в лирике и поэмах Л. Мартынова.