Смекни!
smekni.com

Духовный портрет личности писателя Леонида Андреева (стр. 11 из 23)

Известно, что М. Горький хотел познакомить Леонида Андреева с текстом рукописи священника А. И. Аполлова[98] «Исповедь. Как жить нужно?», в которой последний объяснял причины своего отказа от священства. Отказ во многом был обусловлен влиянием учения Л. Н. Толстого. Опасаясь, что чужие мысли захлестнут творческую интуицию, Л. Андреев рукопись читать не стал. Этот поступок и другие подобные жесты писателя в дальнейшем вызвали острую критику в его адрес о недостоверности и даже нереальности описанных им событий. Но, как отмечал М. Горький, несмотря на то, что «…читать Л. Н. не любил и, сам являясь делателем книги – творцом чуда, – относился к старым книгам недоверчиво и враждебно… равнодушный к фактам действительности…», тем не менее, «был талантлив по природе своей, органически талантлив, его интуиция была изумительно чутка. …Этот человек… удивлял меня… плодовитостью фантазии, цепкостью воображения. Достаточно было одной фразы, а иногда только меткого слова, чтобы он, схватив ничтожное данное ему, тот час превратил его в картину, анекдот, характер, рассказ»[99]. По воспоминаниям М. Горького, повесть «Жизнь Василия Фивейского» возникла именно таким образом: «Рассказывал о моих личных наблюдениях над людьми догмата, – они часто являются добровольными пленниками слепой, жесткой веры и тем более фанатически защищают истинность ее, чем мучительнее сомневаются в ней. Андреев задумался, медленно помешивая ложкой в стакане чая, потом сказал, усмехаясь: – Странно мне, что ты понимаешь это, – говоришь ты как атеист, а думаешь как верующие… А через две-три минуты, наваливаясь на меня плечом, заглядывая в глаза мне расширенными зрачками темных глаз, говорил в полголоса: – Я напишу о попе, вот увидишь! Это брат я хорошо напишу! – И, грозя пальцем кому-то, крепко потирая висок, улыбался. – Завтра еду домой и начинаю! Даже первая фраза есть: среди людей он был одинок, ибо соприкасался великой тайне…» На другой же день он уехал в Москву, а через неделю – не более – писал мне, что работает над попом, и работа идет легко, “как на лыжах”. Так всегда он хватал на лету все, что отвечало потребности его духа в соприкосновении к наиболее острым и мучительным тайнам жизни»[100]. О высокой художественной интуиции писателя свидетельствовал и литератор Л. Клейнборот[101]. Роман М. Н. Альбова «Ряса» в какой-то мере также вдохновил Л. Андреева на создание повести. Анализируя «Фивейского», можно проследить очевидные тематические параллели с книгой Иова. Как отмечают П. В. Басинский[102] и Соколов[103], книга Иова несомненно была источником для создания произведения. Общее настроение богоборчества, картины отчаяния, пессимизма, душевного и физического страдания объединяют героя библейской истории и образ приходского священника.

Тему повести можно определить словами В. Короленко: «одна из важнейших, к каким обращается человеческая мысль в поисках за общим смыслом человеческого существования»[104]. Мировоззренческие ценности и установки Леонида Андреева художнически воплотились в «Жизни Василия Фивейского», где с особой остротой представлено трагическое несоответствие между взыскующем смысла духовным началом человека и бессмысленностью враждебного ему злого мира. Эта тема присутствовала и в предыдущих произведениях автора: «Стена», «Вор», «В подвале», «Молчание», а также получила развитие в последующем творчестве: «Жизнь человека», «Анатэма», «Собачий вальс». Повествование, написанное в форме «жития», выражает, прежде всего, опыт личных переживаний автора, его собственной трагедии духа. Как мы уже отметили ранее, отражение личных впечатлений и поиски ответов на «проклятые вопросы» жизни были свойственны Л. Андрееву уже с самого начала его творческого пути, в особенности, его произведениям до 1905 г. Философский подтекст «Жизни Василия Фивейского» выражен со всей очевидностью и особенно заметен в гротескных приемах изложения, которые мы рассмотрим ниже.

Впечатления от революционной обстановки в России, свойственное той эпохе брожение умов, разрушение идеалов, нигилизм находят отражение «по ту сторону» реальности - в творчестве писателя - возвышаясь до уровня общефилософских проблем. Как и в последующем произведении «Савва», продолжающем мотивы богоборческого бунта, Сам Л. Андреев не раз подчеркивал, что для него в главное не «призыв к анархии», а «еще раз и еще раз трагическое жизни, тоска о светлом, загадка смерти»[105]. Подчеркивая эту принципиальную особенность, известный исследователь творчества Л. Андреева В. Чуваков утверждает: «Так в произведениях Л. Андреева возникают два плана. Один – конкретно-исторический, а другой – отвлеченный, “сущностный”. При этом взятый писателем из жизни социальный факт дает материальную, “вещественную” основу произведения, а эмоциональное переживание автором этого “факта” создает в творчестве Л. Андреева вторую реальность, для него более истинную (курсив мой. – Т. А.), чем первая реальность – реальность факта».[106] Важно отметить, что в данной работе мы будем пристальнее рассматривать этот общефилософский, мировоззренческий ракурс произведений Л. Андреева, но непременно учитывать смысловые и сюжетообразующие предпосылки эпохи, в которой жил писатель. На наш взгляд, эпоха, в которую творил художник, являлась лишь обостряющим, или, вернее, провоцирующим фактором для эстетико-философских исканий Л. Андреева. Нам представляется, что основным стержнем размышлений писателя над жизнью изначально все-таки были «проклятые вопросы» бытия, которые нашли свое воплощение, обнажились в смутную и противоречивую эпоху перелома. Сама характеристика эпохи выявляет разнообразие движения эстетико-философской мысли в обществе. В ее оценке мы склонны придерживаться определения, сформулированного профессором экзистенциональной психологии В. Франклом: «Необходимость и свобода локализованы не на одном уровне; свобода возвышается, надстроена над любой необходимостью»[107]. Для того чтобы продемонстрировать этот тезис, мы обратимся к сравнительной характеристике двух произведений одной эпохи.

Ярким контрастом «Фивейскому» может служить рассказ Бориса Зайцева «Священник Кронид», главный герой которого, такой же служитель церкви, как и Василий Фивейский, резко отличается от последнего своим положительным настроем к жизни и неколебимой верой. В рассказе Б. Зайцева отца Кронида, в отличие от отца Василия «мужики уважают и зовут Кроном»[108]. Семья священника благополучна – «пять сыновей – семинаристы, все здоровые, хорошие дубы… Есть на кого опереться, когда станет тяжко от годов»[109]. В противоположность экспрессионистски мрачному настроению повести Л. Андреева, нагнетению пессимизма, смешанного со страхом и безысходностью, Борис Зайцев рисует весенние картины размеренного тихого бытия, умиротворяющего цветения природы: «В это время деревни выглядят моложе… Солнце встает раньше и очень хорошо греет землю; радостная весна. Сам Крон, владелец ста десятин, доволен и не жалуется; сверху гремело уже раз, при глубочайшем тепле и могущественных тучах; блистало, трахало благодатно и раскатисто, а перед ударом белая молния осеняла траву.

– Экая сила, – говорил о. Кронид и крестился.

Потом все уносилось, точно чья-то забава на небе, но на полях овес всходил веселее, и внизу по лугам трава тучнела. Земля становилась парной гущей, ползла под ногой. Но на другой день опять выходило на небо солнце, сразу все сохло и произрастало в глубине»[110]. У Л. Андреева, как отмечено Д. Мережковским, запах накаления обстановки в сочетании с угнетающим чувством страха и тоски, проявляется уже с первых строк: «Над всею жизнью Василия Фивейского тяготел суровый и загадочный рок. Точно проклятый неведомым проклятием, он с юности нес тяжкое бремя печалей, болезней и горя, и никогда не заживали на сердце его кровоточащие раны. Среди людей он был одинок, словно планета среди планет, и особенный, казалось, воздух, губительный и тлетворный окружал его, как невидимое прозрачное облако»[111]. И далее, на протяжении всего рассказа мы встречаем подобные выражения: «острая тоска», «жгучее воспоминание», «огромное бездонное молчание», «молчаливо-загадочные поля», «неведомая тоска», «роковая неизбежность», «безвыходное одиночество», «необъятный всевластный мрак», «холодное отчаяние», «дикое упоение злобою», «безмерная печаль нежной женской души», «огненная влага в кубке страданий»[112]. Оценивая, таким образом, повесть Л. Андреева, мы можем сказать, что по экспрессионистскому стилю письма в традициях символизма и господствующему строю чувств, – перед нами произведение, написанное в жанре трагедии. Сравнивая два произведения мы убеждаемся в интенционально ориентированных личностно-мировоззренческих предпосылках и настроении авторов, вышедших из одной эпохи, но строго по разному воспринимавших и оценивавших ее. Если Л. Андреев, как мы уже отмечали выше, на раннем этапе был духовно «воспитан» Максимом Горьким, который, по его же характеристике, говорил «как атеист»[113], и Львом Толстым («В чем моя вера?»), то, «в творческих исканиях Бориса Зайцева, – как отмечает исследователь Т. Ф. Прокопов, – едва ли не основное место всегда занимало художественное и философское постижение духовности, его идейно-нравственного смысла и истоков. “Для внутреннего же моего мира, его роста, – вспоминает он, например, о днях своей юности, – Владимир Соловьев был очень важен. Тут не литература, а приоткрытие нового в философии и религии. Соловьев первый пробивал пантеистическое одеяние моей юности и давал толчок к вере”»[114]. Обусловленность творчества личностными мировоззренческими предпосылками подчеркивает литературовед И. А. Есаулов: «После работ М. Хайдеггера и Х.-Г. Гадамера нет необходимости специально доказывать, что беспредпосылочного (“чистого”) понимания попросту не существует. Последний, например, подчеркивая, что “мы всегда находимся внутри предания”, декларирует “непредвзятое слияние с преданием”, предлагая “принципиальнейшим образом восстановить в герменевтике момент традиции”. В отличие от той же физики, литература и культура – сферы духовной жизни, где нет и не может быть нейтрального, безоценочного поля смыслов и значений»[115].