«Жизнь Василия Фивейского» в полной мере отразила определенную систему убеждений, сложившихся у Л. Андреева, со всеми противоречиями, свойственными его мятущемуся духу.
Прежде чем перейти к непосредственному анализу повести, важно отметить тот факт, что все ключевые темы и образы, такие как зло, рок, судьба, провидение, бунт, одиночество, поиск истины, – которые составляют внутренний мир произведения, рассматриваются не только как функционально-композиционные единицы повести, но и как философско-мировоззренческие аспекты, выражающие мысль самого автора.
Очевиден тот факт, что книгу Иова и произведение Л. Андреева объединяют тематические, и, в некоторых моментах, даже вербально-парафразные параллели. Начнем с последних: «И случилось это на седьмой год его благополучия, в знойный июльский полдень…», – читаем мы на первых страницах повести[116]. В библейской книге Иова 1 глава, стих 13: « И был день, когда сыновья его и дочери его…»[117] И далее можно проследить картину представленных тематических аллюзий. Но, если история Иова начинается с описания благополучия и внезапно постигших бедствий (из 42 глав этим событиям посвящены только 1-я и 2-я главы), то в «Жизни Василия Фивейского» страшные бедствия сопровождают главного героя, фактически, до самого конца. Упреки Елифаза, Вилдада и Софара, усматривавших причину бедствий, постигших Иова в каком-то тайном грехе: «Верно злоба твоя велика и беззакониям твоим нет конца» (22:5)[118] перекликаются с осуждением о. Василия: «Нестоящий он человек. Ни себя содержать он не умеет, ни жену. Разве это порядок, чтобы у духовного лица жена запоем пила, без стыда, без совести? Попробуй моя запить, я б ей прописал!» – возмущается церковный староста Иван Порфирыч[119]. Однако ключевым моментом становится принципиальное различие двух сюжетов: на тягостные вопрошания Иова (главы с 3-ей по 37) о смысле постигших его несчастий, Бог дает ему ответ «из бури» (главы 38–42). А в повести Л. Андреева мы только сталкиваемся с «молчанием в комнате, свистом и злым шипением метели…», где «нет никого», и тишина стоит «немая и тяжелая, как будто задумался безысходно кто-то большой, опустил глаза и молчит»[120]. Подобное «молчание небес» суровым облаком окружает о. Василия до самой погибели. Бог не ответил ему, как это было в истории с Иовом. Потеря сына так и не была восполнена, тогда как «…благословил Бог последние дни Иова более, нежели прежние… И было у него семь сыновей и три дочери» (глава 42, стихи 12,13)[121].
Этот факт смерти детей отца Василия Фивейского в параллели с гибелью детей Иова очень значим. Отчаянным криком взывает к Господу попадья после похорон сына в молитве «всех несчастных матерей: “Господи, возьми мою жизнь, но отдай мое дитя!”»[122]. Тема продолжения жизни в детях очень волновала писателя[123]. Вот как эта идея отразилась в дневнике самого Л. Андреева: «Живем мы совершенными Робинзонами, и это было бы невыносимо, если бы не дети. Вот кто придает смысл даже этой жизни, и только теперь, за этот каторжный год, я оценил их значение. С детьми мы составляем, сколько нас не мало, целое человеческое общество, человечество, со всеми возможностями, в него заложенными: бессмертием, преемственностью, и жизнью идей, совершенствованием, любовью, ревностью, страданием и гениальностью. Перенеси нас в таком составе, как дерн на лопате, на какой-нибудь истинно необитаемый остров, мы будем жить и положим начало новой Америке или Австралии»[124]. У Иова дети гибнут, но эта потеря восполняется под конец повествования. У отца Василия гибнет сын в начале повести и затем рождается новый – воплощение живой гибели[125].
Как мы видим, сюжет книги Иова находит значительное переосмысление в творчестве Л. Андреева. И, прежде всего, в построении образа бунтующего священника. Становится очевиден момент полемики писателя с традиционным христианским толкованием библейской поэмы. Л. Андреев противопоставляет «жуткую реалистичность» происходящего со своим героем положительному исходу библейской истории. По мысли автора повесть становится «ближе» в жизненном плане к реальным событиям окружающей действительности.
Особое место в произведениях Л. Андреева занимает концепция зла.
Как было замечено исследователем Н. Н. Арсентьевой[126], в творчестве Л. Андреева мировое зло предстает в двух началах – как внутренняя данность сущности человека, и, более выразительно и акцентированно – как злой рок бытия, непостижимое и трансцендентное свойство мира, окружающей среды.
Рассказ «Бездна» – это рассказ-упрек человеческой природе, управляемой низшим, звериным началом. Это – вызов, предупреждение о темной сущности человека. Трифон, один из героев повести «Жизнь Василия Фивейского» рассказывая на исповеди детали совершенного им надругательства над ребенком просто-таки смакует подробности и наслаждается содеянным[127]. Л. Андреев ярко показывает, что злое начало присуще зрелым людям, но и что самое поразительное, – детям. В повести есть эпизод, как однажды попадья увидела что ее дочь Настя стоит у зеркала и кривляется, изображая своего несчастного брата, «с дико искривленным ртом и перекосившимися глазами, … загнув пальцы как у идиота…»[128] А на вопрос отца, зачем она это делает, девочка решительно отвечает: «Нравится». После ужасного пожара, уничтожившего дом и погубившего ее мать, Настя уезжает «без радости и горя; она была довольна, что мать умерла, и жалела только, что не пришлось сгореть идиоту»[129]. Ужас для Л. Андреева состоит в том, что, наблюдая за жизнью, он обнаруживает зло как вне, так и внутри человека.
С другой стороны, зло, как трансцендентное начало предстает в произведениях Л. Андреева, персонифицируясь в разных жутких тварях: змеях, пауках, спрутах. Это и «серое огромное тело, бесформенное и страшное»[130], в видениях спившегося Хижнякова: «…он видел… черную змею, которая выползала из-под двери с легким шуршанием, похожим на смех»[131]. Зло воплощено и в темных силах природы, довлеющих на больную психику героев произведений: «Долго стоял я так и “слушал тишину”, и, вместо покоя, непонятный и дикий страх начал закрадываться в сердце. Мне казалось … словно чьи-то мертвые, немигающие, страшно пристальные очи смотрели на меня, маленького и одинокого, высокий берег и высокое небо – и молчали… Я расскажу им, как я боялся в пустыне, под взором белых мертвых глаз, как белым саваном окутало меня безмолвие – и мрак шел в мою душу от шерстистых перчаток»[132].
Особенно ярко природные стихии, такие как вьюга, метель, предстают в повести «Жизнь Василия Фивейского»: «Она [метель] бесновалась у дверей, мертвыми руками ощупывала стены… с гневом поднимала мириады сухих, злобных снежинок и бросала их с размаху в стекла»[133]. Символом зла выступает и туман: «Он …словно давится желтым, отвратительным туманом, который угрюмо и властно ползет в комнату, как бесформенная желтобрюхая гадина»[134]; и грозовые облака: «…впереди тяжелая и черная, как мрак, принявший формы, надвигалась грозовая туча. И под нею расстилалось поле ржи … и оттого, что оно было такое белое среди тьмы, когда ниоткуда не падало света, рождался непонятный и мистический страх»[135]; и ночь: «Пришла ночь …и в страхе застыли одинокие ветви деревьев …сильная и злая, она опоясывала одинокие огни безысходным кругом и мраком наполняла человеческие сердца»[136].
Иногда, зло как иррациональное начало воплощается в эмоции – смех идиота в повести «Жизнь Василия Фивейского»[137]. Важно заметить, что мотив смеха очень характерен для раннего творчества писателя. Во многих произведениях этот образ приобретает функциональный характер – олицетворяет те подспудные силы, которые выталкивают героя из общего миропорядка: например война в рассказе «Красный смех»; нарушение социальных связей в произведении «Вор», трагизм личных взаимоотношений рассказ «Смех», – и, наконец, злой рок, болезнь и смерть в повести «Жизнь Василия Фивейского»: бессмысленно-жуткий смех идиота и мистический «хохот» в ответ на попытку воскресить мертвого[138].
С особой остротой Л. Андреев ставит вопрос о некой силе, неком трансцендентном начале, которое правит миром. «В слепой и равнодушной силе, рождающей и убивающей нас, нечего искать разума и справедливости – таков итог наблюдений и впечатлений нашего автора», – считает исследователь творчества Л. Андреева Н. Михайловский[139]. Следует заметить, что такой вывод, на наш взгляд, несколько неточен. По Л. Андрееву, миром правит «слепая необходимость». Заметим: «слепая», но все же «необходимость». Утверждая, что доброго и разумного ничего нет, Л. Андреев, при этом не отстаивает материалистический взгляд на мир. Писатель чувствует что «необходимость» управляющая миром, имеет некое духовное начало. «И такая тишина стояла, словно никогда и никто не смеялся в этой комнате, и с разбросанных подушек, с перевернутых стульев, таких странных, когда смотреть на них снизу, с тяжелого комода, неуклюже стоящего на необычном месте, – отовсюду глядело на нее [попадью] голодное ожидание какой-то страшной беды, каких-то неведомых ужасов, доселе не испытанных еще человеком»[140]. Над всеми обитателями дома о. Василия и днем и ночью давлеет ужасающее нечто: «И не были спокойны их ночи: бесстрастны были лица спящих, а под их черепом, в кошмарных грезах и снах вырастал чудовищный мир безумия, и владыкою его был все тот же загадочный и страшный образ полуребенка, полузверя»[141]. Этот мотив особенно очевиден в ранней редакции повести, датированной 11 ноября 1903 г., в которую был включен отрывок «Сон о. Василия»[142]. Образ рожденного идиота ставится в ассоциативную связь с надмирным злом: «”Что это он мечется как злой дух?”»,[143] – думает об идиоте о. Василий. Заметим, именно «дух». «Словно сам строгий закон причинности не имел власти над этой простой и фантастической жизнью: так неожиданно, так шутовски нелепо сцеплялись в ней маленький грех и большое страдание, крепкая стихийная воля к такому же стихийному, могучему творчеству…»[144] Множество горестных «случаев», следующих один за другим с нарастающей трагичностью свидетельствуют о том, что происходящее не случайно, но происходит с очевидной преднамеренностью. А способность действовать провиденциально, однозначно указывает на интеллект. Предпосылки для такого восприятия жизни и построении сюжета у Л. Андреева определенно были. Здесь сказывается влияние А. Шопенгауэра, его теории о некой безликой, но целенаправленно действующей мировой воле[145]. Дихотомия господствующей в мире и в судьбах людей воли обуславливает взгляд Л. Андреева на двоякую природу зла – внутри и вне человека. Вот, например, в эпизоде с прихожанином Семеном Мосягиным, который чувствует, что «от необычности всего совершающегося, от сознания, что весь он подчинен сейчас какой-то сильной и загадочной воле», ему «становилось страшно и оттого особенно легко»[146]. «Сильная и загадочная воля», очень напоминает «жестокий и загадочный рок»[147]. Усматривая духовное начало в таинственной силе, действующей в мире, Л. Андреев отнюдь не отождествляет ее с Богом. Анализируя повесть можно прийти к выводу, что миром управляет не доброе высшее начало, а злые силы, жестокая, бесчеловечная, но отнюдь не слепая судьба, рок[148]. И здесь можно согласиться с метким определением В. Г. Короленко, который писал: «настроение самого художника родственно (курсив мой. – Т. А.) мистическому настроению Фивейского». По мнению В. Г. Короленко, автора и героя произведения объединяет «родственная противуположность». «В то время, как Василий Фивейский угадывал за всеми невзгодами чью-то разумную волю, чьи-то планы, которые должны были разрешится в мистическое благо явного чуда, – в изображении автора чувствуется, что из мрачной пустоты за Фивейским следила только “зловещая маска” идиота, олицетворяющая мистически-злую преднамеренность природы…»[149]