Марина Цветаева не отнимала Пушкина у остальных, ей хотелось, чтобы “они” прочли его её глазами.
В центре существования Цветаевой была поэзия и в ней непреходящая сила – Пушкин:
На повороте
Русской судьбы –
Гений полета,
Бега,
Борьбы.
“Стихи к Пушкину” (эпиграф к эссе “Мой Пушкин”)
На протяжении всей жизни она постоянно обращалась к нему. Самое показательное в понимании первого русского поэта Цветаевой – её свобода в отношении к Пушкину. Она острее большинства чувствовала непревзойденность его гения и уникальность точности, выражала восхищение и восторг его творчеством – на равных, глаза в глаза, без подобострастия одних и без высокомерного превосходства других.
В юношеском стихотворении “Встреча с Пушкиным” (1913) она совсем по-девчоночьи, как с приятелем, беседует с Пушкиным:
… Мы рассеялись бы и побежали
За руку вниз по горе…
Отношение к Пушкину взрослело вместе с ней, но чувство его дружеской, братской руки не исчезало, а лишь крепло с годами:
Вся его наука –
Мощь, Светлo – гляжу:
Пушкинскую руку
Жму, а не лижу…
С матери и благодаря ей зародилась в Марине Цветаевой “Любовь к Пушкину”:
“… чужая с белым без единого цветного пятна, материнская спальня, чужое с белым окно: снег и прутья тех деревец, чужая и белая картина – “Дуэль”, где на белизне снега совершается чужое дело: вечное чужое дело – убийства поэта – чернью. Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта – убили…”[51]
Пушкин стал в жизни Марины Ивановны “всем” (как бы громко это не звучало), мерой постижения окружающего мира: “… первый урок числа, первый урок масштаба, первый урок иерархии, первый урок мысли и, главное, наглядное подтверждение всего моего последующего опыта: из тысячи фигурок, даже одна на другую поставленных, не сделаешь Пушкина…”[52]
Мать и Пушкин определили мировоззрение Марины Цветаевой, жизненный путь и отношение к миру. Все детство, а затем и вся её жизнь проходили под знамением пушкинского творчества; вот один из случаев, который описывает Марина Ивановна в эссе “Мой Пушкин”:
“В вот как памятник Пушкина однажды пришел к нам в гости. Я играла в нашей холодной белой зале. Играла, значит – либо сидела под роялем, затылком в уровень кадке с филодендроном, либо безмолвно бегала от ларя к зеркалу, лбом в уровень подзеркальнику.
Позвонили, и залой прошел господин. Из гостиной куда он прошел, сразу вышла мать, и мне, тихо: “Муся: ты видела этого господина?” – “Да”. – “Так это – сын Пушкина. Ты ведь знаешь памятник Пушкина? Так это его сын. Почетный опекун. Не уходи и не шуми, а когда пройдет обратно – гляди. Он очень похож на отца. Ты ведь знаешь его отца?”
Время шло. Господин не выходил. Я сидела и не шумела и глядела. Одна на высоком стуле, в холодной зале, не смея встать, потому что вдруг – пройдет.
Прошел он – и именно вдруг – он не один, а с отцом и с матерью, и я не знала, куда глядеть, и глядела на мать, но она, перехватив мой взгляд, гневно отшвырнула его на господина, и я успела увидеть, что у него на груди – звезда.
¾ Ну, Муся, видела сына Пушкина?
¾ Видела.
¾ Ну, какой же он?
¾ У него на груди – звезда.
¾ Звезда! Мало ли у кого на груди звезда! У тебя какой-то особенный дар смотреть и не на то…
¾ Так смотри, Муся, запомни, – продолжал уже отец, – что ты нынче, четырех лет от роду, видела сына Пушкина. Потом внукам будешь рассказывать”[53].
Этот случай навсегда остался в памяти Марины, она чувствовала, как её судьба медленно сплетается с судьбой великого поэта. Что такое Поэт; какова его роль в мире – эти “вечные” темы занимали творческое воображение Цветаевой. Поэт в его противостоянии миру – так можно определить основу её мироощущения. Поэт – невольник своего дара и своего времени.
Пушкин уже в реальности вошел в семейный уклад семьи Цветаевых, став его душевной составляющей. Он воспринимался и познавался, постепенно вливаясь в тесную взаимосвязь родственных отношений; именно он пробудил в Марине Цветаевой жажду чтения, которую только он мог утолить, так как с самого детства воспитал эстетический вкус.
Марина Ивановна все детство читала запоем, не читала, а жила книгой, с трудом отрываясь и осознавая окружающее. “Провалилась в книгу”, – говорила Мария Александровна. Впрочем, в семье – девять лет она с таким же восторгом “проваливалась” в запрещенную “нотную литературу” – романсы и песни, стоявшие на этажерке. Слова их не меньше влияли на воображение, чем остальное чтение. Этого влияния мать опасалась.
Марина Цветаева признавалась: “Под влиянием непрерывного воровского чтения, естественно, обогащался и словарь.
¾ Тебе какая кукла больше нравится: тетина нюренбургская или крестнина парижская?
¾ Парижская.
¾ Почему?
¾ Потому что у неё глаза страстные.
Мать угрожающе:
¾ Что – о – о?
¾ Я, – спохватываясь: – Я хотела сказать: страшные.
Мать, еще более угрожающе:
¾ То-то же!
Мать не поняла, мать услышала смысл и, может быть, вознегодовала правильно. Но поняла – неправильно. Не глаза – страстные, а я чувство страсти, вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и недоступностью для меня куклы) приписала – глазам. Не я одна. Все поэты. (А потом стреляются – что кукла страстная!) Все поэты, и Пушкин первый”[54].
Не напрасно Мария Александровна опасалась за дочь, ибо точно не могло бы пересилить того огромного, что из души в душу вложила она Марине. Схватывалось все – понятное и непонятное, чтобы, запомнившись, быть понятным и осмысленным в будущем. Внимательны оказались ум и сердце Марины в эти годы накопления.
Невозможно переоценить роль Пушкина в процессе становления Марины Цветаевой как личности и как художника. Пушкин для нее был лирой жизни: мать и её судьба воспринимаются через Пушкина, его произведения. И все это самым естественным образом, объединяясь, живет в “сердце”, создавая критерии понимания и оценки окружающей действительности.
Марина ожесточенно отстаивала право любить, любоваться, метать, тосковать, право на свой недоступный для других внутренний мир.
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли все… –
так Пушкин выделил из круга свою Татьяну – единственную любимую русскую литературную героиню Марины Цветаевой. Пушкинская Татьяна стала идеалом многих поколений русских девушек, которым книги “заменили все”. К их числу относилась Мария Александровна Цветаева. И Марина Ивановна – “… между полнотой желания и исполнением желаний, между полнотой страдания и пустотой счастья мой выбор сделан отродясь – и дородясь.
Ибо Татьяна до меня повлияла на мою мать. Когда мой дед, А.Д. Мейн, поставил ее между любимым и собой, она выбрала отца, а не любимого, и замуж потом вышла лучше, чем по-татьянински, ибо “для бедной Тани все были жребии равны”, – а моя мать выбрала самый тяжелый жребий – вдвое старшего вдовца с двумя детьми, влюбленного в покойницу, – за детей и за чужую беду вышла замуж, любя и продолжая любить – того, с которым потом никогда не искала встречи и которому, впервые и нечаянно встретившись с ним на лекции мужа, на вопрос о жизни, счастье и т.д., ответила: “Моей дочери год, она очень крупная и умная, я совершенно счастлива…” (Боже, как в эту минуту она должна была меня, умную и крупную, ненавидеть за то что я – не его дочь!)
Так, Татьяна не только на всю мою жизнь повлияла, но на самый факт моей жизни: не было бы пушкинской Татьяны – не было бы меня.
Ибо женщины так читают поэтов, а не иначе.
Показательно, однако, что мать меня Татьяной не назвала – должно быть, все-таки – пожалела девочку…”[55]
Едва научившись читать, Марина набросилась на книги и принялась читать все без разбору: книги, которые давала ей мать и которые брать не разрешала, книги, которые должен был читать, но не читал – не любил – старший Андрюша, книги, стоявшие в запретном шкафу. Пушкин оказался первым поэтом Цветаевой. Первым, кого она задолго до того, как научилась читать, узнала по памятнику на Тверском бульваре, по картине “Дуэль”, висевшей в родительской спальне, и по материнским рассказам. Он навсегда остался для нее первым Поэтом, в котором каждый момент она чувствовала необходимость: “По сей день слышу свое настойчивое и нудное, всем и каждому: “Давай почитаем!” Под бред, кашель и задыхание матери (чахотка), скрипы сотрясаемого отъездом дома – упорное – сомнамбуническое – и диктаторское, и нищенское: “Давай почитаем!” Ибо прежде, чем поймешь, что мечта и один – одно, что мечта – уже вещественное доказательство одиночества, и источник его, и единственное за него возмещение, ровно как и одиночество – драконов ее закон и единственное поле действия – пока с этим смириться – жизнь должна пройти, а я была еще маленькая девочка.
¾ Ася, давай почитаем! Давай немножко помечтаем! Совсем немножко помечтаем!
¾ Мы уже сегодня мечтали, и мне надоело…”[56]
Знакомство с Пушкиным и постижение Пушкина Цветаевой было покрыто ореолом тайн и как “запретный плод” Марина с жадностью впитывала дух пушкинских произведений, постепенно открывая для себя великого поэта: “… Пушкина я читаю в шкафу, носом в книгу и в полку, почти в темноте и почти вплоть и немножко даже удушенная его весом, приходящимся прямо в горло, и почти ослепленная близостью мелких букв. Пушкина читаю прямо в грудь и прямо в мозг”[57].
Первым произведением, с которого все началось, для Марины Цветаевой стали “Цыганы”: “… таких имен я никогда не слышала: Алеко, Земфира, и еще – Старик…”[58] Все было новым, открывающим мир взрослых чувств и страстей: “Но вот совсем новое слово – любовь. Когда жарко в груди, в самой грудной ямке (всякий знает!) и никому не говоришь – любовь. Мне всегда было жарко в груди, но я не знала, что это – любовь… а я влюблена – в “Цыган”…”[59]