И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
(«Муза»)
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки.
Ложатся в белоснежную тетрадь.
(«Творчество»)
Растут стихи не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
(«Мне ни к чему одические рати…»)
Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.
Другие, в полночной родясь тишине,
Не знаю откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.
И постепенно в стихах раскрываются личные переживания.
За то, что я не издевалась
Над горькой гибелью друзей,
За то, что я верна осталась
Печальной Родине моей.
(«Зачем вы отравили воду…»)
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
(«Одни глядятся в ласковые взоры…»)
А я иду (за мной беда)
Не прямо и не косо…
А в никуда и в никогда,
Так поезда с откоса.
(«Один идет прямым путем…»)
Откровение достигает той точки, когда появляются разговоры о смерти.
Но я предупреждаю вас,
Что живу в последний раз.
(«Но я предупреждаю вас…»)
На первый взгляд, кажется странным, что делясь с читателями «тайнами ремесла», раскрывая суть предназначения поэта и описывая прекрасное рождение стихов, все же в каждом стихотворении чувствуются нотки одиночества, грусти, а порой открыто упоминаются слова о смерти.
Возможно потому, что оно последний сборник стихов Ахматовой и она как все одаренные люди чувствовала свой «последний раз». Но по сути быть поэтом – это сложно и мучительно.
Пусть так, без палача и плахи
Поэту на земле не быть,
Нам покаянные рубахи,
Нам со свечой идти и выть…
(«Зачем вы отравили воду…»)
В этих строках видна реальная жизнь поэта на земле. С одной стороны поэт дарит радость, вносит в жизнь веселые краски, дает возможность прикоснутся к прекрасному, когда
…стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
Но с другой стороны, поэт обречен на одиночество, на изгнание. Человеку, который видит мир другими глазами, всегда труднее жить в обществе людей, которые его понимают. А из-за непонимания порицают.
Мотив круга подчеркнут и построением цикла. Последнее стихотворение возвращает поэта к «бессловесному» бытию:
У меня не выяснены счеты
С пламенем и ветром, и водой.
Невозможность последнего, окончательного счета с тем, «бессловесным», открывает бесконечную перспективу творчества.
Оттого-то мне мои дремоты
Вдруг такие распахнут ворота
И ведут за утреней звездой.
Субъект высказывания (здесь это традиционный лирический персонаж – поэт) испытывает давление с двух сторон со стороны внешнего «бессловесного бытия». Здесь двойной императив – «стихов» и «сора».
1. (Первое стихотворение цикла):
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы, и стоны.
9. (Последнее стихотворение цикла):
Многое еще, наверно, хочет
Быть воспетым голосом моим:
То, что бессловесное, грохочет
Иль во тьме подземной камень точит,
Или пробивается сквозь дым.
В первом стихотворении поэт стоит как бы на грани стихов, накануне речи. В последнее, наоборот, взор обращается вовне, за границы стихотворной речи, к бессловесному грохочущему бытию.
Теперь остановимся на шестом стихотворении цикла – «Последнее стихотворение». Вопреки заглавию, стихотворение не стоит в конце цикла. Что же означает определение «последнее»? По-видимому, речь идет об абсолютном конце, о последнем в жизни стихотворении:
А я без него…умираю
Таким образом, продолжение цикла после «последнего стихотворения» означает продолжение творческой жизни.
Интересно преобладание «любовной фразеологии», которое напоминает о стихах ранней Ахматовой. Но здесь – тема не любви, а творчества:
Но это!. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка – любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.
Уподобление «творческих мук» любовному томлению не ново; однако, в контексте ахматовского творчества приобретает особое значение.
Соотносим его со стихотворением «Читатель»:
А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
Безусловное уважение к читателю – одна из ярких особенностей нетрадиционализма, которая особенно бросается в глаза на фоне авангардистского третирования читателя и соцреалистической подменой читателя читательской массой.
Отношение к читателю как к соучастнику творческого акта актуально не только в эстетическом, но и во вполне практическом контексте. Участие читателей в жизни произведений принимает очень конкретные формы: запоминание крамольных текстов, распространение самиздата, передача запрещенных книг на Запад.
Трепетное отношение к читателю – собеседнику особенно разительно на фоне исключительной требовательности говорящего к себе – автору, художнику. Потребность в читателе переживается совсем не как условнолитературная категория, но как самая что ни наесть жизненная нужда. В цикле звучит голос чрезвычайно близкий авторскому. Творческое кредо героини лирики Ахматовой совпадает с позицией самой поэтессы.
Мы попытались проанализировать «Тайны ремесла» как цикл стихов о стихах, как единый текст, рассказывающий в том числе и о своем рождении.
1.3 Лирический цикл «Северные элегии»
Поиски большой эпической формы, вмещающей в свои рамки и биографические воспоминания, и картину эпохи проходят через все этапы творческого развития Анны Ахматовой. Современное восприятие в истолковании действительности, осложненное отражением в индивидуальном художественном сознании поэта, не могло найти адекватного выражения в традиционных формах объективного эпического повествования. Значительная часть эпических или, скорее, лиро-эпических замыслов Ахматовой были незакончены.
Последний этап в поисках более широкой и вместительной эпической формы нового типа, объединяющей автобиографическое повествование с лирическими раздумьями автора, представляют «Ленинградские элегии», впоследствии названные «Северными». Мысль объединить в одном цикле, как единое поэтическое целое, несколько в разное время написанных стихотворений, связанных биографической темой и ее художественной трактовкой, возникла у Ахматовой после войны. В.М. Жирмунский в своей книге приводит строки из предисловия к седьмой элегии, сохранившегося в записной книжке Ахматовой: «Вскоре после окончания войны я написала два длинных стихотворения белыми стихами и окрестила их «Ленинградскими элегиями. Затем я прибавила к ним еще два стихотворения («Россия Достоевского» 1940–1942 и «В том доме» 1921), дав им новые заглавия «Предыстория» и «Первая Ленинградская». Остальные – их было задумано семь – жили во мне в разной степени готовности, особенно одно («Седьмая, или Последняя Ленинградская элегия») было додумано до конца, и, как всегда, что-то забыто, что-то вспомнено, когда вдруг оказалось, что я любила их за единодушие, за полную готовность присудить меня к чему угодно».
Если расположить все семь элегий не по времени их написания, а по содержанию, то они представятся нам в такой историко-биографической последовательности:
I. «Предыстория» («Россия Достоевского») – блестящий образец «исторической живописи Ахматовой. 70-е годы – время после освобождения крестьян, «стихийного» вторжения капитализма в полуфеодальную Русь», сопровождаемого распадом старого дворянско-помещичьего уклада, и первые отдаленные признаки тех грядущих общественных потрясений, которые уже в то время провидел Достоевский («Омский каторжанин»):
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Все разночинно, наспех, как-нибудь…
Отцы и деды непонятны. Земли
Заложены. И в Богдане – рулетка.
Страну знобит, а омский каторжанин
Все понял и на всем поставил крест.
В своих незаконченных рукописных воспоминаниях Ахматова описывает Петербург «времен Достоевского», каким она его застала. Образ города здесь постоянно двоящийся, обманчивый, переходящий из исторического отдаления «России Достоевского» в аспект едва ли не современный, чтобы тут же погрузится обратно в историю, а потом опять незаметно из нее выплыть чуть ли не в сегодняшний день:
Но, впрочем, город мало изменился.
Не я одна, но и другие тоже
Заметили, что он подчас умеет
Казаться литографией старинной,
Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых, кажется годов.
Особенно зимой перед рассветом
Иль в сумерки – тогда за воротами
Темнеет жесткий и прямой Литейный,
Еще не опозоренный модерном,
И визави меня живут – Некрасов
И Салтыков… Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски! Прохожу.
«Прохожу». «Лучше не заглядывать, уйдем…»
«А в Оптиной мне больше не бывать…»
Ходит, проходит, на мгновенье останавливается и всматривается одновременно и Петербурге своего детства («Торгуют кабаки, летят пролетки»), и в Ленинград 1940 года, невольно связывая их воедино.
Казалось бы не к месту тут звучит и тоска одиночества, и что-то навсегда потерянное, связанное и для нее с этой «Оптиной пустынью», и облик матери вместе с воскреснувшими вдруг острыми воспоминаниями о ее доброте
…которую в наследство
Я от нее как будто получила, –
Ненужный дар моей жестокой жизни…
II. «И никакого розового детства».
Поначалу эта строка звучит как реплика, выхваченная из разговора, начавшегося гораздо раньше, чем стихотворение:
И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и кудряшек,
И добрых теть, и страшных дядь, и даже