«Глядя на него, не верилось, что бывают матери у таких хрипунов и сквернословов. Не верилось, что Анисья – мать его» - пишет Бунин и тут же, отталкиваясь от внешнего противопоставления матери и сына, начинает реализовывать свою идею «двух душ» русского народа: «Он белес, широк, она – суха, узка, темна, как мумия; ветхая понева болтается на тонких и длинных ногах. Он никогда не разувается, она вечно боса. Он весь болен, она за всю жизнь не была больна ни разу. Он – пустоболт, порой труслив, порой, если можно, смел, нахален; она молчалива, ровна, покорна. Он бродяга, любит народ, беседы, выпивки. А её жизнь проходит в вечном одиночестве, в сиденье на лавке, в непрестанном ощущении текущей пустоты в желудке и непрестанной грусти, с которой она уже сроднилась...» (т.3, с.245).
По мнению Н.М. Кучеровского «эта странная в бунинском представлении чужеродностъ матери и сына символизирует в повести конечность бытия «мужицкого мира», лишенного не только разумности, но и вообще какой бы то ни было оправданности своего продолжающегося, но только физически – инстинктивного существования».
Повесть «Веселый двор» является более программной для творчества 10-х годов, чем "Деревня". По сравнению с этим произведением повествование в "Веселом дворе" почти полностью отвлечено от события русской исторической современности, которые в повести о Дурновке изображались Буниным преходящими и случайными. Рассказ о дороге матери к сыну слишком прикреплен к исторически более устойчивым явлениям быта русской деревни, по преимуществу семейного.
Муж Анисьи только и делал, что бил ее. Егор, хотя и был «подобрей характером», относился к окружающему, и к матери в том числе, безразлично, равнодушно, как к чему-то тяжелому и неприятному, камнем висевшему на его, Егора, шее: «Он рос, входил в силу, становился мужиком, хворал, пьянствовал, работал, болтал, шатался по уезду, только изредка вспоминая о заброшенном дворе и о матери, которую почему-то называл своей обузой...» (т.5, с.257).
Доброта Егора Минаева, о которой с такой пронзительной жалостью к сыну вспоминает Анисья, это доброта обреченности, доброта, которая никому не приносит добра.
Идея обесчеловечения человека доводится писателем в "Веселом дворе" до своего художественно - логического абсолюта через такое, в частности изображение жизни, которое отрицает самую возможность проявления в ней добра. В бунинской концепции человека добро существует как воспоминание прошлого или как отголосок далёкого, чего нет в настоящем.
В образной системе повести эта сторона бунинской эстетической концепции реализуется через эпизодический персонаж: прохожая старушка рассказывает о своем умершем сыне, который был «такой степенный", разумный, не в пример другим». Такое же значение имеет и образ пахаря, как будто восставшего в воображении Анисьи из далекого прошлого: «...сразу видно – редкой, доброты человек...» (т.3, с.253).
В настоящем времени у Бунина торжествует зло: вражда, ненависть, недоверие, обман, насилие. Это извечная борьба добра и зла, завершающаяся победой зла, выражается в повести в двух началах русской души – её светлых и темных, но одинаково трагических, представлении Бунина, сторонах её земного бытия. Озлобленность, вражда друг к другу – в каждой избе бунинской деревни, изживающей себя, как казалось писателю, в буднях своего бесцельного существования.
Окружающие равнодушны к жизни «веселого двора». Подчеркивая это обстоятельство, делая эту жизнь привычной повседневностью, буднями всей деревни, Бунин тем самым достигает заданного идейно–художественного впечатления: мысль о всеобщей обесчеловеченности мужицкого существования.
Эта идея последовательного утверждается Буниным в повести. Описание быта в произведении является лишь фоном, на который Бунин проецирует свои представления о «светлых и темных» сторонах «русской души».
В сценах «разговоров» в людской, у мельника, у кузнеца Бунин продолжает выписывать начатую в «Деревне» галерею мужицких «мертвых душ». Таковы образы и быт самодовольного пустоболта Салтыка, желчного и бессильного в собственном озлоблении работника Герасима, гурьевского кузнеца с его презрительно – холодной пьяной злобой ко всему окружающему.
Все эти эпизодические персонажи соотнесены, сопоставлены в системе образов с образом Егора Минаева. И каждый из них в чем-то – духовная родня уходящего из жизни хозяина “веселого” двора с его неспособностью осмыслить даже элементарной реальности своего повседневного существования.
Егор привык жить не своей, а чужими жизнями с их вечными деревенскими скандалами, бранью, затаенной неприязнью и открытой ненавистью.
Вписывая в жизнь деревни этот тип “бывшего мужика”, деревенского люмпена, обреченного на гибель и стремящегося навстречу своей гибели. Бунин как бы дублирует его в образе гурьевского кузнеца. И кузнец, и бывший печник находятся у Бунина на одной, низшей, ступени духовного и физического вырождения: “Как и у Егора, мертвенно было тело у кузнеца.... Был и кузнец лохмат, но не так как Егор, а так, как бывают лохматы мастеровые рабочие....“ (т.3, с.268) Егор идет к кузнецу, как к самому себе, – как к тому, кому уже не надо объяснять, зачем и почему он пришёл из своей караулки. Их духовная жизнь полностью отчуждена оттого, что каждый из них есть на самом деле.
Крестьянин в бунинских повествованиях о дёревне вообще отстранен от своего прямого дела, от своей “профессии”, от труда: если он печник, то не кладёт печи; если кузнец, то не куёт; “пустоболт” – он только “философствует”, рассуждает о жизни, поучает; “нищеброд” – он побирается, насильничает, бунтует; горький пьяница – он бражничает или бездельно мечтает о том, как бы и где напиться, он юродствует, скитается с места на место по “подёмкам” из деревни в город, из города в деревню, знахарствует, сидит на завалинке, спорит, ругается, дерётся, иногда он что-то покупает, иногда что-то продаёт, но — никогда не пашет, не сеет, не жнёт, не косит, не строит.
Но если в произведениях Бунина и созидается что-нибудь, то это не доводится до конца, не приносит пользы, и лишь подчеркивает картину необратимого одряхления и разорения, перешедшего во всеобщее запустение (нелепая недостроенная изба Серого в “Деревне”, недостроенный “мещанский дом” Лукьяна Степанова, давно привыкшего жить по “звериному в землянке, под черным, исполинским шалашом” (“Князь во князьях”).
Автором «Веселого двора» владела идея катастрофичности бытия, причину которой он искал в извечных и «страшных», по его словам, «загадках русской души»15,показывая своими изображениями деревни, что россиянин – «дурновец» и «веселодворец» – живет в мире духовного небытия. В «Веселом дворе» автор «Деревни» доказывает это с ещё большей последовательностью, чем в своем знаменитом повествовании о Дурновке. Бунин наделяет своих мужиков необычайным самомнением: каждый считает, что умнее его нет человека на свете. Но рассуждают они о чем угодно: о захолаживании тела, о "бобровом струче" для обольщения каких-то генеральских дочерей, о Тифлисе, о горах и медвежьих бурках, но только не о земле, не об урожаях, не о своих прямых мужицких делах и обязанностях.
Путь Анисьи в Ланское – один из важнейших эпизодов рассказа. Вот как пишет об этом А. Т. Твардовский: "Эта дорога матери к сыну, к слову сказать, написана так, что остается в памяти, как одна из самых потрясающих страниц русской классической прозы; и нечего пытаться пересказать своими словами «основное содержание» таких страниц: в них всё так плотно, так слитно и незаменимо, что нет, кажется, ни одной строки, ни одной ноты их музыкального течения вне этого "основного содержания"16.. Дорога Анисьи к сыну – «дорога» ее умирания, сначала наяву, потом во сне. Её состояние в последние сутки жизни, как оно описано Буниным, - это постепенное погружение живого ещё настоящего в небытие мертвого прошлого, которое существует постольку, поскольку оно удерживается её памятью.
Сознание толкает Анисью на дорогу к сыну, о которой она думает как о спасении от смерти, но подсознательная «воля» всё время приближает её к смерти: погружая в прошлое, как бы выбивает из инерции физического существования в настоящем. «Губы её сохли, голова звенела и горела, сердце замирало и порой, точно приступы тошноты, схватывали горло. Она... заснула - и вдруг очнулась с такой ясной головой, в такой острой непонятной и зловещей тоске, что даже испугалась её, вскочила с бьющимся сердцем. Ох. Ох, это не идти, а умирать – не миновать ей! Она села, глядя в темноту. На мгновенье с редкой живостью вспомнилась ей ее прежняя, далекая жизнь... дети. Мирон, хозяйство... какое-то дождливое лето... Но тут снова помутилось в голове, помутилась и непонятная, страшная тоска в сердце! Надо лечь, надо поскорее заснуть, а то не дойдёшь..." (т.3, с. 249).
Повествование о смертной дороге Анисьи Бунин ведет в двух планах: в "реальном", где сохраняются еще исчезающие чувственные связи с окружающим миром (природой) и "ирреальном", в котором умирание Анисьи передано через "поток" ее сознания, движущегося как бы в обратном направлении - от настоящего в прошлое, от бытия в небытие.
Сначала эти два плана соприкасаются – Анисья чувствует и осознает реальность настоящего в окружающем ее безлюдном мире; затем – Бунин все более и более разъединяет их, доводит до параллельности, и только в караулке у сына сознание умирающей возвратится к реальности ее физического состояния, которая и заставит её осознать наступление смерти.
Н.М. Кучеровский высказывает такую точку зрения, что "Анисья у Бунина не просто тип, но – символ умирания, гибели "мужицкого мира"17.