Ю.В. Чайковский
Я имел счастье дружить с Сергеем Викторовичем Мейеном. С того памятного дня 1971 года, когда я увидел на книжной обложке его фамилию, дотоле мне неизвестную, и до того страшного своей безнадежностью мартовского вечера позапрошлого года, когда он в знак прощания шевельнул левой рукой (правая давно не двигалась). Все эти годы я, как теперь понимаю, жил с потаенной мыслью: есть Сережа, можно существовать и что-то делать. И вот его нет.
Ораторы, выступавшие на похоронах, каждый на свой лад высказывали одну и ту же мысль: мы потеряли гения.
Многие удивятся: не через край ли хвачено? Почему же мы его не знали? Отчего он даже не претендовал на академическое кресло?
Да именно потому, что на него теперь надо претендовать, пробиваться…
Мейен был более чем академик - был лучшим в своей науке. Зачем ему было украшать себя членством в ученых обществах, если серьезные общества сами давно почитали за честь украсить себя членством Мейена? В сорок лет он стал вице-президентом Международной организации палеоботаников. Но какое это имеет значение в сравнении с тем, что другого подобного палеоботаника попросту нет?
Кроме своей науки, его больше всего занимали проблемы этики. Начав со статьи "Научиться понимать" ("Неделя", 1976, № 2), где впервые сформулировал свой "принцип сочувствия", теперь уже широко известный, он постепенно развил учение о неразделимости познавательных и этических процессов, а закончил статьей о проблемах перестройки в науке (произнес ее слабеющим голосом в диктофон), где показал, к каким бедам приводят установившиеся в Академии наук порядки…
Уходил он из жизни героически. В январе (ему шел 52-й год), убедившись, что страшная боль не дает повернуться на бок, слабо улыбнулся и сказал: "Я стал подобен онтогенезу - каждая новая стадия закрывает прежние степени свободы". Но работал еще 2 месяца, до самого конца. И у нас, оставшихся, нет другой степени свободы, кроме как попытаться осознать то, что он для нас сделал.
Суждение о новизне.
Разбирая публикации Сергея Викторовича и размышляя над кругом работ, которые они породили, я пришел к выводу, что можно говорить о новой науке, предмет которой - разнообразие. Подыскивая для нее названия из полудюжины подходящих греческих терминов, я выбрал слово диатропика, от диатропос - разнообразный, разнохарактерный, поскольку само понятие тропос (поворот, способ, образ мыслей, нрав, обычай, слог, стиль, направление) наиболее многозначно и хорошо соответствует широте спектра задач, решаемых новой наукой. Исследуя те сходства различных объектов и те различия сходных, на которые в других науках редко обращают внимание, диатропика имеет отношение ко всему на свете. Это значит, что очерчивая круг ее задач, важно соблюсти определенный такт, чтобы наука не превратилась в пустой разговор на научные темы, как то не раз случалось с другими направлениями мысли. Иными словами, надо ясно определить некоторый аспект рассмотрения, в котором можно рассчитывать на содержательные результаты и в то же время не пытаться подменить уже существующие науки (не выдавать их результаты за собственные). Далее я попробую очертить этот аспект.
Рождение действительно новой науки - вещь крайне редкая. Возникающие то и дело новые названия дисциплин обычно отражают либо детализацию предмета (так из науковедения выделилась наукометрия), либо появление нового объекта исследований (селенология - геология Луны), либо стык наук (биогеохимия), а чаще всего - все три феномена сразу (промышленная экология, внеатмосферная астрономия)… Это, так сказать, новые поколения научных дисциплин, вторичные дисциплины, рожденные новыми фактами - прямо или опосредовано. Несравненно реже мы видим рождение нового знания, основанное на переосмыслении старых фактов и представлений, где новые факты играют роль пусть и существенную, но подчиненную, где дается новое воззрение на прежний мир. Так, около 1900 г. родилась генетика, когда Г. де Фриз нашел, что наследование - нечто большее, чем "физиология размножения". И уж совсем редко такое рождение затрагивает все науки сразу, как это случилось с появлением общей теории систем, - когда А.А. Богданов (1912) указал на то, что система имеет свои законы, несводимые к свойствам входящих в нее элементов. Даже молекулярная биология и кибернетика с этой точки зрения вторичны. У нас же пойдет речь о рождении действительно новой, первичной науки, для которой общая теория систем дает формальный аппарат - как математика дает аппарат для физики или статистики.
Известность разных идей Мейена далеко не одинакова. Если как палеоботаник он был признан научным сообществом в роли высшего авторитета, если как геолог он считался ведущим стратиграфом, если как философ и методолог был желанным участником конференций и сборников, то среди теоретиков эволюционизма его признавали лишь в качестве главы нетрадиционного направления, едва упоминаемого в руководствах, а как теоретик общей биологии Мейен остался одинок подобно Архимеду. Я далеко не все понимаю у Мейена и не во всем, что мне понятно, с ним согласен. Что могу, стараюсь изложить популярно, тем же заняты некоторые его ученики, но чувствуется, что этого мало. В принципе, так и должно быть: кого современники сразу поняли, тот не первопроходец, а скорее выразитель мнений, к которым общество готово.
Однако, науковедение для того и родилось, как мне кажется, чтобы избавлять развитие науки от ложных шагов, одним из которых всегда было непризнание первопроходцев. Привычная для историка науки ситуация - когда приходится констатировать, что ныне господствующие взгляды много раз выдвигались в прошлом и отвергались современниками, - должна, по-моему, перестать быть обычной, поскольку слишком дорого обходится людям. Опыт показывает, что если ученый был настоящим корифеем (его лидерство не было следствием его административного положения или научной моды) в своей области, то и его размышления на общие темы не бывают совсем пустыми. Шесть десятилетий о Л.С. Берге, создавшем учение о номогенезе, говорили, что он прекрасный ихтиолог и географ, но дарвинизма не понимает, и только теперь, когда дарвинизм, похоже, прекратил свое существование как направление биологического исследования, сохранившись лишь как объект исторического анализа, подражания и преподавания, - только теперь выясняется, что Берг видел дальше своих критиков. Вдруг стали замечать давно известное - что среди его приверженцев были такие знаменитые наши эволюционисты, как Ю.А. Филипченко, Н.И. Вавилов и А.А. Заварзин; что среди его гонителей, наоборот, корифеев не числится. Хотелось , чтобы мс идеями Мейена этого не произошло.
Мецен ушел в эволюционизме гораздо дальше Берга и Любищева. Если у них основным пафосом была критика, то Мейен, с самого начала усвоив ее, сосредоточил усилия на конструктивной теории. Если оригинальные построения номогенетиков мыслились как альтернатива дарвинизму, как объяснение эволюции "не по Дарвину", то Мейен стремился к синтезу, к работоспособной теории. Помните, как сказано у Маркса? Философы до сих пор объясняли мир, хотя задача в том, чтобы его переделать. Перефразируя, можно сказать: эволюционисты до сих пор спорили о том, какие факторы привели мир в наблюдаемое нами состояние, хотя задача - в том, чтобы спасти его от этого состояния. Сейчас, когда экологический кризис ставит вопросы об эволюции биосферы не в порядке гипотетического объяснения, а с целью найти способы жить в ней, когда прежние натурфилософские построения (ламаркизм, жоффруизм, дарвинизм, номогенез) непременно должны уступить место конструктивным схемам, допускающим хоть в какой-то мере прогноз и практические рекомендации - сейчас идеи Мейена нельзя оставить вылеживаться до лучших времен.
До сих пор в истории науки преобладает выявление предшественников нынешних теорий, отчего альтернативные пути волей-неволей затаптываются. Вот уже 300 лет вокруг стелы эволюционизма водит хоровод пяток одних и тех же фигур, по очереди высвечиваемых лучом научной моды - Ламарк, Жоффруа, Дарвин, Берг и Вернадский (похожие дискуссии велись не раз; первая, известная мне, происходила в середине XVII века). Чтобы прочесть, наконец, что на стеле написано, надо прекратить хоровод. Необходим синтез, к которому впервые призвал Мейен и к которому он, насколько успел, приблизился.
Тесный мир логики.
Исходное для диатропики понятие - ряд, она оперирует им так же, как опытные и наблюдательные науки понятием факта. И так же, как факт не имеет смысла (а подчас и места) вне объясняющей схемы, так и ряд бессмыслен без сопоставления с другими. Смысл ряда радикально зависит от того, с какими рядами он сравнивается. Именно этой произвольностью объясняется, по-моему, тот факт, что диатропика до сих пор служила в качестве Madchen fur alles (девочка для всего (нем.)), а не заводила собственный дом.
Ряд может быть задан общим свойством его членов - например, ряд зеленых стульев: из множества стульев извлечены обладающие свойством зелености. Можно задать ряд способом его построения - ряд простых чисел, алфавитный порядок слов. Наконец, можно задать ряд путем сопоставления с другим рядом - например, в англо-русском словаре русская часть сопоставлена по смысловому принципу английскому алфавитному ряду. Существенно, что ряд не может быть задан перечислением, что он является подмножеством, извлекаемым из заданного множества посредством определенного правила. Слово "ряд" не очень удачно, поскольку ассоциируется с линейной упорядоченностью (которой в действительности может и не быть), но оно прижилось, и менять его поздно.
Наиболее частым является третий способ построения - сопоставление рядов, связанное с параллелизмом. Упорядочивая элементы по одному принципу, мы то и дело видим проявление какого-то другого принципа. Так, в англо-русском словаре на буквы A, S видим массу эллинизмов, а по всему словарю - массу латинизмов в окончаниях на -tion (-ция) типа evolution - эволюция. Здесь параллелизм проявляется поэлементно, но это необязательно. Так, во всех частотных словарях зафиксировано одно и то же гиперболическое распределение слов по частотам их употребления - это параллелизм системный.