Европейская наука /наука Нового времени/ стала ключевой частью современной культуры. На ней основана методология мышления /менталитет/, система образования, взгляды на мир, на человека и на общество. На ней основана технология и определяемый ею стиль жизни, который предлагается всему миру как образец /как его антипод представляется и высмеивается "мизерабилизм" большевизма и уравнительной психологии/.
Одновременно с наукой возникли и на научном менталитете основаны ключевые категории идеологии индустриального общества том числе социал-демократии и марксизма/. Для нашей темы особенно важны категории свободы и прогресса. Они представляются идеологией как вечные категории, имманентно присущие человеку /вспомним полемику вокруг книг Гроссмана и его обвинение в адрес русского народа, "утратившего" категорию свободы/.
Однако идея свободы в ее нынешнем понимании возникла недавно, лишь в буржуазном обществе. Представление европейца Средневековья о человеке и обществе базировалось, прежде всего на категориях справедливости, веры, чести, верности. Филогенетически присущая человеку потребность свободы ("свободолюбие Разина") имеет совершенно иную природу, чем идея свободы якобинцев или Джефферсона. Кстати, вся история России показывает, что "свободолюбие Разина" всегда имело здесь глубокие корни, о чем говорит, например, такое специфическое и крупномасштабное явление, как казачество. С другой стороны, категория свободы, порожденная промышленной цивилизацией, не только не отрицает, но даже предполагает ограничение или подавление "инстинктивной" свободы. Рабство в США уживалось с демократией в почти современном смысле слова. Эта демократия, основанная на интересе большинства, даже в управляемых социал-демократами "государствах благосостояния" предполагает вытеснение из общества и лишение многих типов свободы для некоторого меньшинства. Отнюдь не означает "свобода предпринимательства" и всестороннего раскрепощения человека, как настойчиво утверждают сторонники экономики "свободного рынка". Напротив, история промышленной цивилизации вплоть до недавнего времени обнаруживает в человеке "западной цивилизации" крайний конформизм и склонность к подчинению власти и авторитету.
Современная категория свободы /и связанное с ней нынешнее понятие демократии/ не могли возникнуть, пока в картине мира не стали господствовать: атомистические представления, уверенность в обратимости фундаментальных процессов и идея бесконечности. Другими словами, пока менталитет человека не стал базироваться на механистической" картине мира.
Свободен лишь человек-атом. И не просто атом, а атом как механическое тело, лишенное химических свойств /сродства, валентности/. Атом, вступающий в обратимые процессы столкновений, определяющие давление, температуру и т.д. Атом-человек имеет атом-голос в демократическом обществе (1). П.П.Гайденко пишет о культурно-историческом контексте идеи атомизма в XVIII в.: "Популярность атомизма, по-видимому, обусловлена и культурно-историческими факторами, в частности, тенденцией к "атомизации" самого общества в XVII-XVIII вв. На первое место все больше выступает частный капитал, т.е. индивид ведет себя как отдельный атом, и из хаотического движения атомов складывается равнодействующая - тенденция развития общества". Это состояние индивидов-атомов, преследующих лишь свой собственный интерес, Гоббс называет "войной всех против всех". По природе каждый такой атом равен другому, и характерно гоббсово определение равенства: Равными являются те, кто в состоянии нанести друг другу одинаковый ущерб во взаимной борьбе /2, с. 17-18/. Как видим, представляя личность как "атом" человечества, наука радикально отходит от христианства в толковании равенства людей.
Разрушительная сторона скрытого симбиоза науки и идеологии, обеспечившая победу индустриальной революции и вытеснение в дебри "третьего мира" остатков аграрной цивилизации, но во многом определившая и нынешние болезни цивилизации, состоит в неизбежном при "атомизации" человечества замене традиций, моральных норм и табу ощущением свободы (2). Но это такая свобода, которая делает человека беззащитным перед внедряемыми в его сознание доктринами . И чем более "научную" оболочку принимают эти доктрины, тем беззащитнее человек. Нельзя не вспомнить проведенные в 60-е годы в США эксперименты, продемонстрировавшие степень подчинения среднего нормального человека власти и авторитету эксперименты Мильграма/. Испытуемым предлагалось выполнять роль преподавателя, наказывающего ученика с целью добиться лучшего усвоения материала. Ученик находился в соседней комнате и отвечал на вопросы. При ошибке учитель наказывал его электрическим разрядом, каждый раз все более сильным /от 0 до 450 вольт с инрервалом в 15 вольт/. Сам учитель перед этим получал разряд в 45 вольт, чтобы знать, на сколько это неприятно. При разряде уже в 75 в. учитель слышал стоны учеников, при 150 в. - крики и просьбы прекратить наказания, при 300 в. крики становились нечленораздельными. Разумеется, ученик не получал разряда, и цель эксперимента заключалась не в исследовании влияния наказания на запоминание, как говорилось испытуемым, а в изучении поведения "учителя", подчиняющегося столь бесчеловечным указаниям руководителя эксперимента. При этом руководитель не угрожал сомневающимся, а лишь говорил безразличным тоном, что следует продолжать эксперимент. Перед этими опытами психиатры дали прогноз, согласно которому не более 20 % испытуемых продолжат эксперимент до половины /до 225 в./, и лишь один из тысячи нажмет последнюю кнопку. В действительности 80% испытуемых дошли до половины и более 60% нажали последнюю кнопку, приложив разряд в 450 в. Эти результаты сами по себе потрясают, но для нас здесь важен тот факт, что такое слепое подчинение наблюдалось в том случае, когда руководитель эксперимента был представлен испытуемым как ученый. Когда же руководитель представал без научного ореола, число лиц, нажавших последнюю кнопку, снижалось до 20%. Авторитет науки заменил моральные нормы и табу /4, с. 68-72/.
Идея свободы могла выйти на передний план лишь в мире линейных отношений и обратимых процессов. Действительно, допустимы лишь такие действия, которые соизмеримы с эффектом и не приводят к нарушению равновесия, так что ошибка всегда мажет быть исправлена. Необратимость со свободой несовместима. Идеология представляет нам окружающий мир как мир обратимых /или квазиобратимых/ процессов, обещая жесткий контроль над всеми аномалиями, приводящими к необратимым последствиям. Очень серьезно относимся мы, например, как к убийству, так и к смертной казни /если, конечно, речь не идет об "атомах" второго и третьего сорта/. Свободен мир рынка, поскольку все обратимо: деньги - товар - деньги. Основанное на идее обратимости мощное средство мышления - циклы /начиная с циклов Карно/ - оказали большое влияние на культуру XIX в. и вошли в методологию анализа политэкономических процессов /например, у Маркса/.
Очевидно, что подобное представление и природы, и общества - это крайняя идеализация. Большинство процессов, которые нас окружают, нелинейны и необратимы. Они носят ярко выраженный автокаталитический характер и сопряжены с синергическими эффектами. Совершая в данный момент небольшое, казалось бы, воздействие на систему, мы, быть может, порождаем цепную реакцию следствий, эффект которой будет совершенно несоизмерим с действием /см. 5/ (3).
Редукционизм, мощное средство анализа сложных объектов путем расчленения их на части и сведения к простым формализуемым и измеримым системам, вышел за пределы науки, стал частью вашей культуры и во многом определяет видение человека и общества. Вместе с идеей атомизации человечества он стал вековым средством "освобождения" человека от моральных норм. К. Лоренц пишет о разрушительной стороне склонности, "абсолютно законной в научном исследовании, не верить ничему, что не может быть доказано. Борн указывал на опасность такого скептицизма в приложении к культурным традициям. Эти традиции содержат огромный запас информации, которая не может быть проверена научными методами. По этой причине юноши с "научным талантом" не верят никаким культурным традициям"/3,С.258/. Многие процессы в нашей жизни с очевидностью показывают опасность подхода с научным методом к объектам, неразрывно связанным с моральными ценностями.
Например, в медицине возникло глубокое противоречие: "ученый" стал теснить "врача". Очевидно, что сама философская основа действий этих двух фигур различна. Для "врача" важен сам пациент как целое, с его неповторимыми особенностями и биографией. Для "ученого" же пациент - объект изучения, несущий скрытую информацию о чем-то общем /болезни, реакции на лекарства и т.д./. Чтобы получить это позитивное знание, надо очистить его от превходящих индивидуальных черт. Сейчас, когда многое сдвинулось в вашем сознании, вам трудно представить себе, что сравнительно недавно, в конце XIX в. в медицинских кругах всерьез обсуждались результаты имплантации пациентам тканей удаленных у них же раковых опухолей (4).
Вероятно, особенно большой урон абсолютизация научного метода нанесла психиатрии, где врач имеет дело с такими трудно формализуемыми и неизмеримыми понятиями, как чувства, мысли, душа. Психиатрия нередко сводилась к "neuroscience", то есть науке о мозге, о нервной системе, хотя человек - система гораздо более сложная. "Грубые, механистические формулировки весьма распространены среди биологизирующих психиатров", - пишет один из историков психиатрии /8/. Уже в 1938 г. Уайтхед видел причину господства механистичных, редукционистских взглядов в западной психиатрии в "катастрофическом разделении тела и разума, которое было внедрено в европейскую мысль Декартом" (5).
Редукционизм и "освобождение" науки от этических ценностей во многом определили и "внеморальный" характер свободы в индустриальной цивилизации. К.Лоренц писал в 1965 г.: "Ценности нельзя выразить в присущей естественным наукам терминологии количества. Одна из наихудших аберраций современного человечества заключается в распространенном убеждении, будто то, что невозможно представить в количественном измерении и выразить на языке так называемой "точной" науки, не имеет реального существования; отрицается реальность всего, что связано с ценностью, и отрицает ее человечество, которое, как прекрасно сказал Хорст Штерн, "знает цену всего и не знает ценности ничего" /3, с. 33/ (6).