Участники независимого теоретического семинара "Социокультурная методология анализа российского общества" на своих заседаниях пытаются разобраться в особенностях отечественного пути развития, понять глубинные причины тех или иных исторических событий и в соответствии с этим нащупать наиболее адекватные способы реформирования нашего общества. Важную роль в их изысканиях занимают проблемы методологии исследования российской истории. Этой теме было посвящено очередное заседание за "круглым столом" журнала, на котором с докладом выступил известный американский историк и политолог профессор Александр Львович ЯНОВ. В обсуждении приняли участие: доктор философских наук Александр Самойлович АХИЕЗЕР, Юрий Григорьевич ВЕШНИНСКИЙ, доктор географических наук Григорий Абрамович ГОЛЬЦ, кандидат исторических наук Алексей Платонович ДАВЫДОВ, кандидат экономических наук Светлана Георгиевна КИРДИНА, кандидат технических наук Леонид Викторович КУЛЦКОВ, кандидат исторических наук Илья Борисович ЛЕВИН, доктор географических наук Юлий Григорьевич ЛИПЕЦ, доктор социологических наук Никита Евгениевич ПОКРОВСКИЙ, доктор юридических наук Марк Владимирович РАЦ, кандидат философских наук Николай Николаевич ШУЛЬГИН. Запись обсуждения провела Елена Владимировна ТУРКА-ТЕНКО.
А.Л. Янов : Западная историография единодушно настаивает на неевропейском характере русской политической традиции. Например, К. Внттфогель. Т. Самуэ.чн вслед за К. Марксом утверждали, что эта традиция по природе татарская. Этому сопротивлялся А. Тойнби, уверенный в ее византийском происхождении. Л Р. Пайнс вообще полагает ее эллинистической, "патримониальной". В свою очередь советские историки столь же единодушно, хотя и не очень убедительно, настаивали на европейском характере русской политической традиции. Противоположность обеих позиций представлялась очевидной, но за этой очевидностью скрывалась их глубинная общность. И те и другие были убеждены, что у России должна быть непременно какая-то одна политическая традиция, будь то европейская или восточно-деспотическая. За неимением лучшего слова я назвал бы это парадигмой. Она, очевидно, противоречит всем фактам русской истории, в которой, как две души в душе одной, живут и беспрерывно, с самого начала государственного существования России (и даже в догосударственную эпоху) борются между собой элементы обеих традиций.
П. Струве в 1918 году в сборнике "Из глубины" писал, что истоки российской трагедии восходят к событиям 25 февраля 1730 года, когда Анна Иоанновна на глазах у потрясенного шляхетства разорвала "Кондиции" Верховного Тайного Совета (по сути, конституцию послепетровской России). Думаю, Струве и прав, и неправ. Прав он в том, что между 19 января и 25 февраля 1730 года Москва действительно оказалась в преддверии решающей политической революции. Послепетровское поколение культурной элиты России повернулось подобно декабристам против самодержавия. "Русские, - доносил из Москвы французский резидент Маньян. - опасаются... самовластного управления, которое может повторяться до тех пор, пока русские государи будут столь неограниченны и вследствие этого они хотят уничтожить самодержавие" [1, с. 90]. Подтверждает это и испанский посол герцог де Лирия: русские намерены, пишет он, "считать царицу лицом, которому они отдают корону как бы на хранение, чтобы в продолжение ее жизни составить свой план управления на будущее время... твердо решившись на это, они имеют три идеи об управлении, в которых еще не согласились: первая - следовать примеру Англии, где король ничего не может делать без парламента, вторая - взять пример с управления Польши, имея выборного монарха, руки которого были бы связаны республикой, и третья - учредит!, республику по всей форме, без монарха. Какой из этих трех идей они будут следовать, еще не известно" [1, с. 91, 921.
На самом деле не 3, а 13 конституционных проектов циркулировали и том роковом месяце в московском обществе. Здесь-то и заключалась беда этого по сути декабристского поколения, вышедшего на политическую арену за столетие до декабризма. Эти люди не доверяли друг другу, не смогли договориться. Заметим, что у декабристов конституционных проектов было два и противоречия между ними опять-таки оказались непримиримыми. Занимает меня это неожиданное и почти невероятное явление либерального, антисамодержавного поколения в стране, едва очнувшейся от смертельного сна деспотизма.
Оказывается, что драма декабризма - конфронтация имперского Скалозуба с блестящим, европейски образованным поколением Чацких, единодушно настроенным против самодержавия, против крепостничества, против империи, - новее не случайный, нечаянный, изолированный эпизод русской истории. Струве не копнул глубже. У послепетровских шляхтичей тоже было целое поколение предшественников. Слов нет, они были куда менее блестящи и образованы. Их было легче обмануть, им было труднее договориться. Но поколение допетровских, боярских, если хотите, конституционалистов существовало в России еще за столетие до шляхетских. Оно-то откуда, спрашивается, взялось?
Профессор Пайпс говорил, что российский конституционализм действительно начинается с послепетровских шляхтичей. И происхождение его очевидно: Петр прорубил окно в Европу - вот и хлынули в эту патримониальную державу европейские идеи. "Но как, - спросил его я, объясните вы в этом случае конституцию М. Салтыкова, принятую и одобренную Боярской думой в 1610 году, т.е. во времена, когда конституционной монархией еще и в Европе не пахло? Откуда, по-вашему, заимствовали эту идею российские реформаторы в такую глухую и безнадежную для европейскою либерализма пору?".
Оказалось, что Пайнс - автор "России при старом режиме" - не знал, о чем я говорю. Между тем конституция 4 февраля 1610 года - "это целый основной закон конституционной монархии, устанавливающий как устройство верховной власти, так и основные права подданных" [2, с. 44]. Даже Б. Чичерин, ядовитый критик русской политической мысли, вынужден был признать: документ "содержит в себе значительные ограничения царской власти; если б он был приведен в исполнение, русское государство приняло бы совсем другой вид" [3, с. 543].
Одного этого факта достаточно, наверное, чтобы опровергнуть "национальный канон", на который при всей его очевидной архаичности опирается тем не менее практически вся современная историография России. Канон этот решительно не способен объяснить такой неожиданный политический прорыв, явившийся вдруг в непроглядной мгле восточной деспотии. Ничем, кроме древнего, устоявшегося в России симбиоза европейской и деспотической традиций, объяснить его невозможно.
В 1908 году Струве со своей статьей "Великая Россия" был застрельщиком всей этой эпопеи, которая вела к мировой войне. Он, как и его поколение славянофильствующей российской интеллигенции, был уверен, что все либеральное, конституционное. парламентарное, гражданское привнесено в Россию из Европы, заимствовано через петровское "окно". До Петра Россия лежала бесплодной политической пустынен или во всяком случае нераспаханной целиной. Даже такой сильный и независимый мыслитель, как Г. Федотов, который уж наверняка был на дне головы выше Струве, называл Московскую Русь "бессловесной". "Она похожа, - писал Федотов, - на немую девочку, которая так много тайн видит своими неземными глазами и может поведать о них только знаками. А ее долго считали дурочкой только потому. что она бессловесна... Лишь благодаря Западу Россия могла выговорить свое слово. В своей московской традиции она не могла найти тех элементов духа (Логоса), без которых все творческие богатства останутся заколдованной грезой" ]4. т. 1. с. 76: т. 2. с. 231].
На таких (или подобых) идеях выросли последекабристские поколения русской интеллигенции. Их и передали они, как эстафету, уже после катастрофы, в эмиграции - молодым тогда западным историкам России. Нс знаю, как было с другими, но в случае Пайпса или братьев Рязановских, например, это несомненно. Вот почему не было, не могло быть для них в допетровской России никаких конституций, никаких политических прорывов. Они их не ожидали, не искали и, соответственно, не находили, работая на антикварный "национальный канон", на парадигму. Как иначе объяснить, что даже в указателе "Русской истории" Н. Рязановского - ученого редчайшей тщательности и объективности (на его учебнике по русской истории воспитывались поколения американских студентов) - можно найти даже какого-нибудь Сипягина, но не автора первой русской конституции? Он этого тоже не знает. Я был тому свидетелем, так как проработал вместе с ним семь лет на одной кафедре.
Все, что мы покуда видели, были лишь либеральные всполохи, можно сказать. "конституционные протуберанцы", неожиданно и со странной регулярностью вырывавшиеся из темной толщи автократической истории в первой четверти каждого ш трех столетий - XVII, XVIII и XIX. Конечно, это серьезные признаки того, что европейская традиция жила в России и в петербургские, и в московские времена. По все-таки не более чем признаки. Чтобы добраться до истоков этой сложной двухкорневой структуры политической традиции, надо, следуя завету Федотова, копать глубже, идти действительно до корней - к началу государственного существования России. Самые драгоценные "клады" должны быть зарыты именно там.
Парадигма гласит, что вышла Москва из-под ига Золотой Орды ее преемницей. свирепым "гарнизонным" государством, военной деспотией. Или. как выражается на своем туманном политическом жаргоне Внттфогель, "одноцентровым... нолумаргн-нальным деспотизмом" [5, р. 353]. Факты, однако, полностью это опровергают. Москва вышла из-под ига обыкновенной, нормальной североевропейской странен. такой же, как Швеция, Дания или Англия, причем во многих отношениях куда более прогрессивной, нежели ее западные соседи. Во всяком случае эта "наследница Золотой Орды" первой в Европе поставила на повестку дня текущей политики самый судьбоносный вопрос позднего средневековья - церковную Реформацию. Религиозная и политическая терпимость была в ней в'полном цвету. И цвела она столь пышно, что по крайней мере на протяжении одного поколения, между 1480 и 1500 годами, можно было даже говорить о "Московских Афинах" (это мое выражение). В царствование основателя московского государства Ивана (Великого) III на Руси и в помине не было казенного монолога власти перед безмолвствующим народом. Был диалог, были идейная схватка - бурная, открытая и яростная.