История России, таким образом, была определена как поистине "бесконфликтная": в ней не было "ни рабства, ни ненависти, ни гордости, ни борьбы", потому она представляет собой совершенно иной тип цивилизации – преемницы Византии, чем страны Запада, наследовавшие Риму и позаимствовавшие у последнего индивидуализм, формальное право и т.д. В конечном счете, Погодин сводит всю совокупность разысканных им отличий к одной посылке: в России согласие, любовь и единение, в Европе – жесткая властная иерархия, вражда и рознь. А раз установлен ценностный смысл исторических начал в государстве, то тем самым доказывается необходимость его сохранения, более того – становится очевидной потребность в мудром охранении и бережной консервации сложившихся социальных отношений и политических институтов, венцом которых является, разумеется, самодержавие.
Вместе с тем, идеолога официальной народности отличало, как ни парадоксально, глубокое неверие в творческие потенции не только отдельной личности, но и народа как политического организма в целом. Русский народ, в его интерпретации, на всем протяжении истории оставался чрезвычайно пассивным, а определяющей чертой его национального характера является смирение. "Удивителен русский народ, но удивителен только еще в возможности. В действительности же он низок, ужасен и скотен". Немудрено, что такой "диагноз" народу предопределил тезис историка о государстве как главной и единственной движущей силе в истории России, причем ядром отечественной государственности, залогом ее сохранения и развития признано ничем не ограниченное самодержавие. Именно на мудрость самодержавия, твердой рукой направляющего корабль российской государственности, Погодин возлагал все свои надежды.
Таким образом, не отрицая реформаторского потенциала самодержавия (один из самых восторженных панегириков, посвященных деятельности Петра I, принадлежит перу Погодина), ведущего за собой народ, который не в состоянии осознать собственное благо, будучи наделенным одним лишь достоинством – смирением, идеология официальной народности объективно делала ставку на силы исторической инерции.
Несколько особняком в истории отечественной общественно-политической мысли стоит фигура П.Я.Чаадаева. Он, как никто другой, внятно проартикулировал антитезу России и Запада, рассматривая в ее ракурсе проблемы российской судьбы. Если Карамзин осознанно или нет, "подложил западные идеалы под события русской истории, то Чаадаев хладнокровно констатировал невозможность реализации этих идеалов на российской почве, чем можно объяснить парадокс его мировоззрения, совмещающего в себе, казалось бы, несовместимое: консерватизм без консервации (в России нечего консервировать, сакрализируя, не только в институциональном, но и духовном плане), органицизм без органичности (постулирование неорганического характера русской истории и одновременно ориентация на вроде бы более органичный западный тип исторического развития) и даже романтизм без романтики (романтическое восприятие преданий европейской старины при пренебрежении отечественной историей). Отсюда же и свойственный творчеству Чаадаева глубокий пессимизм.
Западническая ориентация Чаадаева совершенно очевидна. Однако едва ли разумно причислять его на этом основании к либералам. Чаадаев отстаивал необходимость приобщения к самодостаточной западнохристианской ойкумене, апеллируя к ценностям католической духовной культуры, что, вообще говоря, имело мало общего с европейским либерализмом. Автору "Философических писем" просто не пришло бы в голову звать читателей в возникающую на его глазах Европу чугуна и угля, в мир рантье и расчетливых дельцов. Его мысленный взор был прикован к другой Европе – Европе строгой церковной иерархии, просвещенной аристократии, разума и добродетели. Именно это обстоятельство позволило А. Валицкому назвать систему его социально-философских и историософских воззрений "консервативной утопией", полагая ее непосредственно предшествовавшей и отчасти инспирировавшей "консервативную утопию" славянофильства. Несходство этих утопий польский исследователь усматривал в том, что для Чаадаева воплощением идеала была старая, т.е. еще не обуржуазившаяся Европа, для славянофилов – старая допетровская Русь. Разводить эти два сложных мировоззрения только исходя из объектов идеализации, по-видимому, нет строгих оснований (это выглядит полемической крайностью по отношению к присущему российской историографии их резкому противопоставлению) , однако трудно отрицать факт воздействия исторического пессимизма Чаадаева на ранних славянофилов. Чаадаев в каком-то смысле "разбудил" их, заставив в течение полутора-двух десятилетий сформировать тот комплекс идей, споры о содержании и направленности которых не утихают и по сей день.
И по объему, и по качеству вышедшей у нас в стране и за рубежом литературы славянофильство следует отнести к наиболее популярным и исследованным течениям общественно-политической мысли России. Однако существующие оценки составляющих его воззрений едва ли можно признать исчерпывающими, тем более что разброс мнений относительно идейного наследия славянофильства необычайно широк: от акцентирования внимания на аспектах "национализма" и особого рода утопического "традиционализма" до характеристики раннего славянофильства как "одного из направлений русского либерализма".
Думается, подобная разноголосица неслучайна. Славянофильский мировоззренческий комплекс действительно отличало довольно сложное, подчас парадоксальное переплетение элементов консервативного романтизма и умеренного либерализма, ориентаций на поддержание ряда архаичных социальных институтов и своеобразной идеологии "консервативного прогрессизма". Поэтому соотнести идеи ранних славянофилов с тем или иным течением общественно-политической мысли довольно сложно. Наличие в системе славянофильского мировоззрения элементов европейского либерализма отнюдь не подрывало его консервативных основ, а существенные отличия от идеологии официальной народности вовсе не свидетельствовали о преобладании в ней либеральной компоненты. Немаловажно и то, что основные разногласия между ранними славянофилами и откровенными "охранителями" касались, прежде всего, проблем роли и места церкви и общины в жизни России, т.е. дискуссия между ними не выходила за пределы консервативного идейного поля.
В построениях идеологов официальной народности православию отводилась сугубо подчиненная по отношению к самодержавию роль. Церковь рассматривалась в основном как институт идеологического воздействия на население. В представлениях славянофилов же православие, в отличие от католичества, было свободно от примесей римского язычества, не отягощено злом рационализма, одним словом, было воплощением "чистого" христианства, духовное богатство которого стало залогом и признаком избранничества, высокой миссии русского народа. Как указывал А.И, Кошелев: "Без православия наша народность – дрянь. С православием она имеет мировое значение".
Нельзя не принимать во внимание, что идеологи славянофильства вполне отдавали себе отчет в реальных проблемах и недостатках русской православной Церкви. Не случайно А.С. Хомяков писал в 1861 г.: "Конечно, все истины, всякое начало добра, жизни и любви находилось в церкви, но в церкви возможной, в церкви просвещенной и торжествующей над земными началами". Думается, есть все основания утверждать, что, несмотря на довольно ясно обозначившееся стремление славянофилов сделать православное христианство основой универсальной духовной культуры, они не видели у современной им русской Церкви способности объединить и преобразить окружающий мир (слишком очевидными были ее недостатки). Но подобная надежда, как бы интуитивно "угаданная", все-таки высказывалась славянофилами, что, разумеется, придавало их построениям ощутимый утопизм.
Однако самые серьезные разногласия между славянофилами и такими идеологами, как Погодин и Шевырев, наметились по вопросам о роли народа и о значении общинного начала в истории России. Если теоретики "официальной народности" предпочитали процесс исторического развития представить как итог целенаправленной деятельности государства и политики самодержавия, то в славянофильской концепции истории более активная роль придавалась общине. Именно в общине протекала подлинная жизнь народа в соответствии с нравственным законом и авторитетом освященной веками традиции, там формировались его нравственный и религиозный уклады. Община выступала для славянофилов не только традиционным институтом, обеспечивающим связь времен и преемственность поколений, регулятором социальных конфликтов и средством интеграции отдельных индивидов в систему общественных отношений, но и квазисакральной ценностью.