Интерес властвующих верхов способен встраиваться в научный дискурс, задавать тот или иной вектор развития этого дискурса, классифицировать проблемы как научные и ненаучные, актуальные и неактуальные. Однако такая политическая интервенция, в силу степени ее вмешательства, отчуждает науку от самой себя, лишает ее объективности и собственно научности. Конечно, исходя из взглядов М. Фуко на взаимоотношения власти и знания, одно без другого существовать не может, и между ними обязательно присутствует детерминизм. По замечанию Ж. Делеза, знания не могут интегрироваться без существования дифференциальных отношений власти. Но как отношения власти определяют отношения знания, так и происходит наоборот[183]. Похожее высказывание мы находим у Ж. Лиотара, который, считая знание и власть двумя сторонами одного вопроса, поднимает проблему: кто решает, что есть знание, и кто знает, что нужно решать?[184]. Таким образом, оба компонента образуют единую нерасчлененную связку. Но степень подконтрольности науки властным структурам (в прямом понимании термина «власть») может быть различной, и чем она меньше, тем больше шансов у науки оставаться самой собой. Вместе с тем наука не всегда может дать ответ на какой-либо вопрос не столько потому, что она зависима от транснациональных корпораций или иных очагов власти, а потому, что она сама далека от совершенства и в состоянии решить не любую проблему. Эта мысль кому-то покажется тривиальной, но таковая очевидность очевидна далеко не всем, поскольку общественное мнение продолжает уповать на науку и воспринимать ученых как неких гуру, хранителей сакральных знаний, периодически открывающих завесу таинственности и просвещающих людей в том, как, например, тот или иной медицинский препарат влияет на организм и сколько раз в неделю следует заниматься сексом. «С точки зрения ученых…», – декламирует реклама. «Наукой было доказано…», – говорится на телевидении. Но такие фразы не всегда стоит воспринимать как неоспоримые референты. В конце концов, бывает, что позиции разных ученых в отношении объяснения какого-либо явления кардинально расходятся. Достаточно посмотреть пристально на медицину, внутри которой полно противоречий, но внимательный взгляд на нее потребует проведения отдельного исследования, что уже не укладывается в рамки настоящей работы.
Когда мы сталкиваемся с различными мнениями, этот информационный конфликт рождает сомнения в истинности одной (или обеих) предоставленных нашему вниманию теорий. Как отмечал Х. Ортега-и-Гассет, «со-существование двух противоположных верований естественно переходит в «со-мнение»[185]. И – по сути дела – сила сомнения в таком (антагонистическом) случае будет обратно пропорциональна серьезности и убедительности фактов, защищающих данные концепции. Но если ни у той, ни у другой теории нет монументальных фактуальных оснований, с которыми мы как реципиенты были бы знакомы, естественным образом мы должны засомневаться. Дело в том, что многие так называемые новости звучат именно как домыслы, ничем не подтвержденные. И эти домыслы постоянно бомбардируют нас своей «информацией», создавая в конце концов, с одной стороны, перенасыщение сведениями, а с другой – настоящий информационный вакуум. В результате у человека теряется почва под ногами, и он…
а) начинает верить во все подряд, но, так как сведения зачастую противоречивые, его субъектность растворяется, лишается целостности, шизофренируется;
б) перестает верить чему бы то ни было, превращаясь в отъявленного скептика;
в) произвольным образом выбирает наиболее близкую к своей системе ценностей идею или совокупность идей и верит только в нее, – верит скорее не потому, что она более основательно преподнесена по сравнению с другими, а потому, что она ближе к его Я.
Кстати, в последней стратегии заключен распространенный социальный стереотип, согласно которому люди стремятся воспринимать ту или иную информацию хотя бы потому, что она подтверждает уже существующую картину мира, и пытаются игнорировать ту информацию, которая отвергает сформировавшееся мировоззрение. Именно так можно объяснить, к примеру, убежденность старшего поколения в том, что по телевизору всегда говорят правду. «…важнейшим признаком терроризма являются не жертвы, а информационный эффект»[186]. Информационный эффект, а не знаниевый… Информация приходит на смену знанию и становится мощным оружием в руках ее распространителей. Информация, формирующая необходимое общественное мнение, сильнее бомбы.
Субъект – как индивидуальный, так и общественный – воспринимает в своей жизни не структурную модель мира, где все элементы взаимосвязаны, а калейдоскопическую, внутри которой вместо четких взаимосвязей наблюдается в первую очередь многообразие противоречий. Ее можно повернуть одним боком, и с ее содержанием вследствие такого переворачивания произойдет трансформация, а можно – другим боком, что заставит содержание измениться как-то по-другому. Из множества противоречащих друг другу истин, идеологий и позиций можно выбирать какую-то одну, две, три, но редко когда можно быть уверенным в непогрешимости своего выбора. Ибо калейдоскопичность – это хаос, хаос сосуществования информационно-идеологических образцов. Факт – это само сообщение, не подтвержденное никакими фактами. Достоверность – это факт того, что мы получаем различные сообщения, но не их внутреннее ядро. Достоверность реальности сводится к ее наполненности сообщениями, но внутри самих сообщений реальность едва ли обнаруживается. Сообщение означает только факт сообщения. Здесь вопрос уже ставится не так «Кто нас обманывает?». Теперь он звучит несколько по-другому «Кто нас запутывает?». И несмотря на тот антиверификационизм, которым были проникнуты последние слова, на вопрос «Кто?» мы можем однозначно ответить. Это те кто владеют СМИ. А кто владеет СМИ, нам известно. Следовательно, логика проста…
Информация и знание – не одно и то же. Согласно Ж. Бодрийяру, информация – это «не знание, а то, что заставляет знать»[187]. Как верно замечают А. Бард и Я. Зондерквист, когда мир тонет в океане хаотических информационных сигналов, возрастает ценность существенного и эксклюзивного знания[188]. Информация должна быть источником знаний, но не заблуждений. А дискурс фрагментаризации, запутывающий человека, уничтожает не только подлинное знание, но и, соответственно, интеллектуала, обладающего этим знанием, вместо которого появляется человек с узким и хаотично-осколочным мировосприятием, лишенный цельной картины реальности. Как уже говорилось, в мире глобальных потоков информации никто не претендует на роль интеллектуала, обладающего всеми необходимыми [энциклопедическими] знаниями. А когда начинает происходить настоящая бомбардировка противоречивыми сведениями, существование интеллектуала еще более обессмысливается и сводится на нет. В мире, становящемся зыбким от информационных потоков, зыбким становится сам человек, так как переизбыток [противоречивой] информации шизофренизирует его, уничтожает критерии разделения информации на истинную и ложную, что приводит к рефлексивному кризису. Если рефлексия – это способность анализировать знание [не только о себе, но и о мире вообще], то едва ли стоит о ней говорить в ситуации, когда анализ знания сталкивается с настолько труднопреодолимой стеной, что становится почти невозможным; на место восприятия информации и ее обработки приходит психоделическое головокружение от информационных потоков. Субъект под этим страстным напором превращается в чистый экран монитора, точку притяжения для различных сетей влияния, выражающих свое существование посредством языковых игр. Интенсификация и ускорение коммуникационных процессов приводит к массовому замешательству и атрофирует психологические защитные силы перед лицом недифференцированной гиперинформатизации; концепт «личное мнение» размывается. Нет однозначного и общего критерия, способного разделить [легитимировать или делегитимировать] все возможные и существующие языковые игры, с чем связан закат нарраций, а вместе с ним и фрактализация, то есть разделенность, «человека знающего». Множество взаимно противоречивых теорий, игра переменчивой взаимосвязи причин и следствий со вставшим на уши старым добрым принципом детерминизма – все это провоцирует какую-то ментальную эксплозию, взрывная волна от которой исходит во все стороны, чем рождает еще больший псевдоинформационный профицит и неизбежную энтропию знания. Невольно вспоминается бодрийяровский диагноз современности, которую он именует алеаторной, то есть непредсказуемой и неопределенной, утратившей соразмерность субъекта и объекта познания, делающей наше мышление таким же алеаторным, формирующим только гипотезы, не способные претендовать на истинность[189].
Мегаинформационность можно именовать порнографической информационностью с ее текучестью, какой-то принудительной читабельностью и особенно противоречивостью. В ней уже нет скрытности и таинства; наоборот, вместо потаенности мы видим слишком выпяченное-то, что не увидеть становится сложно. Но это не эксклюзив, это его эрзац-то, что растворяется в мегамножественности информационного «эксклюзива», обрекая себя на обесцененность. Ценен тот продукт, которого мало, которого не хватает; информации много – она не ценна. Как пишет Ж. Бодрийяр, пространство радиостанций настолько перенасыщенно, что станции перекрывают друг друга и смешиваются до точки невозможности коммуникации[190]. Хотя – примеряя эту мысль к современной российской действительности – ее следует принять с оговоркой: плюральная перенасыщенность радиостанций включает в себя в основном только неполитические области, а в сфере политики радио [и другие СМИ] отличаются неплюральной перенасыщенностью.