Иеринг не проводит сколько-нибудь серьезного теоретического разграничения права и закона. Сплошь и рядом он считает их явлениями равнопорядковыми, идентичными. Но в действительности они далеко не таковы. Большинство его суждений фактически имеют своим адресатом закон, а вовсе не право. Это обстоятельство надо тщательно учитывать и при более конкретном знакомстве со взглядами Иеринга на соотношение государства и права.
Отчасти они нам уже знакомы. Дополним их еще лишь некоторыми. «Государство, - утверждает Иеринг, - есть организация социального принуждения». Эта организация не только порождает право, обеспечивает его существование, но и управляет им. Иеринг характеризует в данном свете право как разумно понятую политику, проводимую государственной властью. Оно служит ей, как компас служит капитану корабля. Попечение о праве - важнейшая задача государства. Право не противостоит последнему, а является всецело зависящим от него придатком. Это свойство права быть придатком государства Иеринг подчеркивает очень выразительно: «Право без власти есть пустой звук, лишенный всякой реальности, ибо только власть, которая проводит в жизнь нормы права, делает право тем, что оно есть».[9]
Сугубо «государственническое» понимание права Иерингом не совсем привычно совмещается у него с признанием необходимости создавать простор для экономической деятельности индивидов, обеспечивать их юридическое равенство, уважать закрепленные за ними политические права. Иеринг ратует за независимость и несменяемость судей, за их ответственность только перед законом и т. д. Он - за твердую дисциплину и законность в обществе, за строгий и стабильный порядок в нем, поскольку считает, что только при этих предпосылках возможны цивилизованное общественно-политическое устройство, нормальное правовое общение, справедливость. Мизантропический, по оценке Иеринга, афоризм «Да восторжествует справедливость, хоть и погибнет мир!» он заменяет жизнеутверждающим призывом «Да торжествует справедливость, чтобы процветал мир!».[10]
Первоначально право имеет односторонне-принудительную силу, направленную на подданных с целью пресечения чрезмерных притязаний частных интересов. Постепенно оно приобретает двусторонне-обязательную силу, становится обязывающим и для самой государственной власти. Иеринг полагает, что забота о самосохранении вынуждает власть подчиняться праву. Властвующие, в конце концов, осознают: ничем так не укрепляется в подвластных чувство правопорядка, законопослушание, без которых нет прочной государственности, как примером соблюдения норм права представителями власти, государством.
Однако Иеринг не ожидает от государства педантичного следования закону. Ему ясно, что законом государственная власть сама себе связывает руки, сама ограничивает свободу собственных действий. «Возникает вопрос о том, до какой степени это необходимо и необходимо ли это раз навсегда во всех случаях проявления этой власти». Ответ на этот вопрос у Иеринга готов, и он не в пользу права, не в пользу закона. Там, где обстоятельства заставляют государственную власть делать выбор между обществом и правом, «она не только уполномочена, но и обязана пожертвовать правом и спасти общество». Иеринг не разъясняет, в какой момент необходимо делать такой выбор и как уберечься здесь от произвола, от предумышленного избавления от «балласта» права. Неудивительно поэтому его скептическое отношение к идее правового государства. Такому государству он вообще отказывает в жизнеспособности. Оно, по мнению Иеринга, «не могло бы просуществовать и одного месяца».[11]
Иеринг переносит на почву правоведения концепцию борьбы как универсального принципа бытия органического мира. Она получила во второй половине XIX в. широкое хождение в европейских научных кругах. Достаточно вспомнить дарвиновскую теорию борьбы за существование, идею классовой борьбы в историографии и социологии. Полемизируя с исторической школой права, учившей понимать образование и развитие права как незаметный, безболезненный и мирный процесс, подобный становлению и эволюции языка, Иеринг («Борьба за право») старается доказать нечто противоположное: «Жизнь права есть борьба, борьба народов, государственной власти, сословий, индивидов». Для него «всякое право в мире должно быть добыто борьбой», «борьба есть работа права» и т. д.
Если бы при этом речь шла о необходимости сопротивляться произволу, устранять беззаконие, добиваться восстановления нарушенных прав, защищать законные интересы, никаких вопросов не возникло бы. Однако у Иеринга призывы к борьбе за право приобретают особый, вызывающий тревогу смысл. От них веет духом воинственности. Они отдают апологией насилия, поэтизацией борьбы, сражений как некоего возвышенного состояния человеческого бытия: «...я имею мужество открыто признаться в любви к борьбе... нет другого материала, имеющего такую притягательную силу, как борьба и война». Известно, какой страшный урон понесла в XX в. цивилизация от того, что не смогла найти эффективного противоядия восхвалению «притягательной силы борьбы и войны».[12]
Формирование школы юридического позитивизма обычно относят к первой половине XX в. и связывают его с творчеством Джона Остина, который в 1826 г. возглавил первую кафедру юриспруденции в Лондонском университете, незадолго до этого открытого стараниями И. Бентама и его окружения. В цикле своих лекций под названием «Определение предмета юриспруденции» он развил идею Т. Гоббса о праве как команде суверена и утилитаристский тезис И. Бентама о том, что подобная команда суверена должна быть нацелена на обеспечение наибольшего счастья для наибольшего числа людей. Однако в отличие от своего старшего современника Остин не был столь радикальным в истолковании этого тезиса в отношении государственного устройства и политики. Кроме того, в истолковании принципа пользы он критически воспринимал бентамовскую концепцию моральных чувств и был склонен толковать принцип полезности как неявно выраженное собрание божеских заповедей. В отношении позиции И. Гоббса он заявлял, что в работах последнего проповедуется абсолютная обязанность подданных повиноваться и не обсуждаются случаи, когда полезность требует неповиновения. Кроме того, И. Гоббс, по оценке Остина, ошибочно приписывал происхождение суверенитета и независимого политического общества некоему «фиктивному соглашению или договору».
С именем Остина следует связывать не появление самого юридического позитивизма, а только своего рода профессионализацию и предметную рационализацию традиции правового позитивизма. Главный труд Остина «Лекции о юриспруденции, или Философия позитивного права» (1863), подготовленный к печати посмертно его женой Сарой и снабженный примечаниями Дж. С. Милля, бывшего в числе его любимых студентов, создавался в то время, когда уже стали известными труды автора «Курса позитивной философии», с которым имеются прямые переклички в части второй лекций. Вполне в духе Конта звучит высказывание Остина о том, что «доброе и стабильное правительство немыслимо или почти немыслимо до тех пор, пока основы политической науки не станут известными основной массе населения».[13] В некой комбинации рационального правления и просвещенного населения лежит, таким образом, ключ к социальному прогрессу.
Таким образом, в творчестве английского правоведа совместились методологические приемы исследования современного ему утилитаризма и позитивизма, для которых был характерным акцент на эмпирических особенностях права. Эмпирическое познание права предполагалось осуществлять на основе чисто юридических критериев, обособленных от моральных оценок права, а также от социально-политических его характеристик, столь присущих естественно-правовой традиции обсуждения проблематики права и правоведения.
В итоге право предстает в относительно определенной и легко обозреваемой совокупности правил, принципов и типологических делений. Если, по представлениям И. Бентама, право следует воспринимать как совокупность знаков, изданных или одобренных сувереном для регулирования должного поведения определенного класса лиц, находящихся под его властью, то, согласно Остину, такого суверена можно представить себе - в зависимости от обстоятельств - в виде не только лица, но и учреждения которое действительно, а не формально является сувереном для подвластных в данном политическом сообществе. Источником права, таким образом, является суверенная власть, причем важнейшей гарантией нормального функционирования права и самой суверенной власти выступает привычка большинства к повиновению. Нет поэтому, согласно Остину, оснований относить к разряду позитивного закона, к примеру, распоряжение оккупационных армейских властей, даже если они, и дают этому распоряжению наименование закона.
В конструкции Остина суверен предстает воплощением всевластного учреждения, а норма права - нормой властного принуждения, или, говоря словами самого Остина, «правилом, установленным одним разумным существом, имеющим власть над другим разумным существом, для руководства им».[14] Приказ суверена, снабженный санкцией, и есть, по сути дела, правовая норма. По этой логике позитивными законами в строгом смысле этого слова должны считаться такие законы, которые предполагают возложение обязанностей и которые влекут определенные последствия, в том числе негативные в виде законного причинения вреда.
Таким образом, норма получает юридический характер только в том случае, когда некто, обладающий необходимыми властными возможностями и способностями, в состоянии придать ей обязывающую силу принуждения под угрозой причинить вред нарушителю данной нормы. Этим субъектом суверенных властных полномочий может быть не только человек, но и бог. Санкции, установленные позитивным законом, имеют характер юридический и политический одновременно, поскольку они реализуются на практике данным политическим сообществом в принудительном порядке. В этом смысле право в целом является приказом суверенной власти, устанавливающим обязанности и находящим гарантии их реализации в политических санкциях и принуждении.