Надо сказать, что отцы-основатели новой Российской Федерации поступили в этом отношении иначе: они явно отдали предпочтение принципу эффективности в ущерб легитимности. Поскольку они не совсем верили в «демократические инстинкты» российского народа и в его способность делать «правильный выбор», то они смогли оградить действия демократичного президента от опеки со стороны «не совсем демократического» парламента, в особенности его нижней палаты, состав которой целиком формируется на выборной основе. В Конституции заложены статьи, позволяющие главе исполнительной власти распускать парламент, если последний будет противиться выдвигаемой президентом кандидатуре главы правительства. Но тем самым подрывается принцип подотчетности действий исполнительной власти – законодательной. Это усугубляется тем, что силовые министерства переданы в непосредственное ведение президента, а многие другие важные министерства дублируются службами лично подвластными президенту и недоступными контролю законодательной власти.
Здесь возникает вопрос: как будут развиваться события, если «демократически благонамеренный» президент уйдет и на его место заступит «демократически неблагонамеренный» – ориентирующийся «не на тот» электорат, «не на те» политические образцы и «не на ту» идеологию? Словом, приходится сделать вывод, что российские реформаторы основывались не на рационалистическо-технологическом принципе западной демократии, уповающей на институционально-правовые механизмы и гарантии, а на старом принципе личной преданности.
Остановимся теперь на специфических основаниях и прерогативах третьей ветви власти – судебной. Независимость судебной власти означает, что она не подчиняется ни исполнительной, ни законодательной власти, и вообще не подчиняется ни одной общественной инстанции, кроме Его Величества Закона. Обычное, связанное с авторитаро-под-даннической традицией понимание закона или права состоит в том, что последнее требуется как средство в руках государства-орудия, предназначенное подчинить граждан государству как воплощению высшей коллективной воли или высшего блага. Но суть правового принципа как источника независимой судебной власти состоит как раз в том, что он требует подчинения закону не только отдельных граждан, но и самого государства. Речь идет, таким образом, о своеобразном дуализме государства и права. Перед лицом права государство как бы понижается в своем статусе и вместо олицетворения всеобщей воли выступает как одна из частных инстанций, способная быть столь же небезупречной и небескорыстной, как и любые другие частные инстанции, и потому нуждающейся в юридическом присмотре.
Такое понимание государства плохо вписывается не только в не-западную политическую и культурную традицию. По свидетельству специалистов в области конституционного права, оно плохо дается и континентальной Европе. Так, французский специалист в этой области И. Коннак отмечает, что во Франции публичная власть не устает напоминать гражданам, что она представляет волю большинства и потому должна иметь неограниченные права. «С того момента, как власть стала воплощать демократическую волю народа, все то, что ограничивает эту власть, признается антидемократическим»*.
* Соппас У. Le juste Pouvoir. Essais sur les deux chemins de la democratic. P., 1983 P. 123.
Таким образом, между демократическим пафосом неограниченного народного суверенитета и пафосом конституционно-правового принципа имеет место противоречие. Как отмечают теоретики конституционного права, французская правовая система представляет собой результат компромисса между правовым принципом независимой судебной власти и гегемонистским принципом неограниченного суверенитета большинства. Следовательно, конституционно-правовой принцип, требующий подчинения государства праву, основывается на презумпции недоверия к государству – особенность, плохо совместимая с революционной эйфорией и якобинства во Франции, и большевизма в России. В самом деле, основатели того, что называлось новым, справедливым строем и новой, народной властью, естественным образом склонны были безоговорочно доверять этому строю и этой власти, а всякие меры конституционно-правовой предосторожности в отношении новой власти рассматривать как злопыхательство реакционных сил.
Во Франции революционные власти лишили суды права приостанавливать государственное решение под предлогом разделения политической и судебной власти. Наполеоновская правовая реформа вообще локализовала сферу действия судебной власти частными отношениями граждан, т. е. вывела государственную власть из-под судебного контроля. В США, напротив, правовая система не предполагает деления на гражданское и государственное право: государство трактуется как «частное лицо» наряду с другими частными лицами. Вот почему американский судья, открывая заседание, нередко произносит святотатственную по меркам иной политическо-правовой культуры фразу: «Джон Смит против Соединенных Штатов Америки». Система конституционного контроля, в частности со стороны Верховного суда, в США поставлена так, чтобы обеспечить прямые отношения каждого гражданина с Конституцией. Закон не только обязывает публиковать все административные акты, но и дает право на публичную юридическую интерпретацию их правовой обоснованности со стороны любого заинтересованного лица. Этим правом публичной правовой апробации административно-государственных решений широко пользуются экологисты, союзы потребителей, защитники местного самоуправления и тому подобные организации. Рассмотрение исков, предъявляемым федеральным органам и правительству, выступает как нормальная форма функционирования судебной власти, отстаивающей не интересы государства, а нормы закона.
Соединение правовой идеологии с гражданским движением дает впечатляющие результаты. Заинтересованность адвокатов, защищающих интересы своих подопечных, обеспечивается их долей в случае выигранного процесса (в противном случае их услуги не оплачиваются). Такая система позволяет даже наименее обеспеченным и влиятельным группам населения атаковать могущественные центры власти. Как отмечает французкий политолог Л. Коген-Танюжи, если во Франции сложилась уния бюрократии и технократии, усиливающая власть государства над обществом, то в США складывается уния юридического истеблишмента и движения разнообразных гражданских инициатив. На одной стороне происходит обособление специфических интересов (объединения людей, оказавшихся в сходной ситуации: жертвы загрязнения среды, родители, обеспокоенные непорядками в системе просвещения, женщины, отстаивающие свое достоинство от посягательств «патронов»), на другой – обособление адвокатской среды, специализирующейся на организации тех или иных исков. Вокруг определенного круга проблем формируется рынок адвокатских услуг. Таким образом, юристы активно участвуют в разработке новых социальных технологий, преобразующих общество по частям и непрерывно.
Все совершенно чуждо якобинско-большевистской идеологии неошибающегося государства, отражающего якобы одну только высшую коллективную волю или высшую справедливость. Вот почему в истории столь часто встречается парадокс: новые революционно-демократические режимы оказываются более тираническими, более нетерпимыми в отношении естественных автономий гражданской и личной жизни, чем традиционные монархические. Дело в том, что традиционную власть монарха сдерживает обычай или, в случае конституционной монархии, закон, тогда как революционная эйфория порождает демократический абсолютизм большинства, с одной стороны, и чрезмерное доверие к новой государственной власти и к ее благим помыслам – с другой.
Как писал по этому поводу Ш. Монтескье, «в монархии законы охраняют государственное устройство или приспосабливаются к нему, так что тут принцип правления сдерживает государя; в республикеже гражданин, завладевший чрезвычайной властью, имеет гораздо больше возможностей злоупотреблять ею, так как тут он не встречает противодействия со стороны законов, не предусмотревших этого обстоятельства»*.
* Монтескье Ш. Указ. соч. С. 173.
На основании многолетнего опыта европейской демократии и значительно более краткого, но все же показательного российского можно сделать один вывод: политическая демократия отличается определенной бесчувственностью к социальной демократии, касающейся, с одной стороны, социальной защищенности неимущих, с другой – участия рядовых «непрофессионалов» в решениях, прямо затрагивающих их судьбу. Режим политической демократии, как мы теперь видим на собственном опыте, есть режим класса политических профессионалов, которые сами между собой делят функции власти и оппозиции, не давая последней быть действительно народной, не контролируемой политическим истеблишментом.
Политический класс – корпорация профессионалов, монополизировавших политические решения и творчество, измеряет эффективность своих проектов одним главным критерием: сохранением политической стабильности, признаком которой как раз и является отсутствие массовой внепарламентской активности – т. е. активности, не контролируемой профессионалами, повязанными взаимными обязательствами и конвенциями. Не случайно «непарламентская оппозиция» стала бранным словом в лексике современного парламентаризма. Оно отражает и застарелый страх перед народными стихиями у тех, кто почувствовал свою приобщенность к господам мира сего, и снобистское презрение представителей профессиональной политической «эзотерики»* к наивным правдоискателям, не прошедшим школу политического соглашательства и прагматизма. Для профессионалов политика означает не просто представительство и защиту тех или иных интересов, а преобразование требований в такие решения, которые бы вписывались в наличную политическую систему и не нарушали конвенцию политических нобилей** – носителей «статус кво».