Обсуждая условия, при которых будет поддерживаться равновесие в каждой из этих систем, и предсказывая вероятность и направление их трансформации в другие системы, Каплан вводит гораздо более произвольное предположение, чем предложено в том подходе к международной теории, который он хочет вытеснить. Обсуждая две исторические системы, он использует подходящие примеры из недавней истории, но нет оснований предполагать, что поведение будущих международных систем этого типа обязательно будет таким же. Когда же он переходит к несуществовавшим гипотетическим системам, то его обсуждение либо тавтологически продолжает используемые им дефиниции, либо совершенно произвольно трансформируется в эмпирические суждения, не имеющие отношения к модели.
Совершенно очевидно, что шесть систем Каплана – далеко не единственно возможные. Он, например, признает, что они не отражают античного мира или средние века и тем более не охватывают безграничного многообразия, которое может иметь место в будущем. Зачем же тогда предполагать, что любая из этих систем должна трансформироваться путем преобразования в одну из остальных? Все попытки предсказать трансформации на основе предложенных моделей на каждом этапе требуют выхода за их пределы и поиска других соображений.
Таким образом, модели Каплана не являются моделями в полном смысле этого слова; им недостает внутренней строгости – и логики. Но даже если бы они обладали подобными качествами, они не проясняли [с.195] бы реальность, как об этом говорит Каплан. У нас нет такого средства, чтобы узнать, не окажутся ли решающими переменные, исключенные из моделей. Каплан выполнил интеллектуальное упражнение, и не более того. Я не буду утверждать, что некто, изучающий вопрос о том, какие изменения могут произойти в современной международной системе, или вопрос о форме и структуре мира с множеством ядерных держав, не может добыть несколько ценных самородков из работы Каплана. Но насколько более плодотворно эти вопросы могут быть исследованы и насколько лучше мог бы их исследовать столь одаренный ученый, как Каплан, если бы он рассматривал действительное многообразие событий в реальном мире, принял в расчет многочисленные моменты, изменяющие современную международную систему в том или ином направлении, учитывал значительное число политических и технических факторов, которые помогли бы выявить характер того мира, в котором существует множество ядерных держав, и, наконец, если бы он обратился к одной из многих форм, не похожих на те, что следуют из модели Каплана.
Мода на создание моделей служит примером гораздо более распространенной и давней тенденции в изучении общественных отношений – замены методологического инструмента и вопроса: «Полезны ли инструменты или нет?» на выдвижение выводов о мире и вопроса: «Верны эти выводы или нет?» Несмотря на то что эта мода получила лишь эндемическое распространение в недавних исследованиях, я думаю, что такая перемена стала наихудшей из возможных. «Полезность» инструмента в конечном счете должна подкрепляться истинностью положения или серии положений, выдвинутых о реальном мире, а следствием подмены является просто сокрытие результата эмпирических исследований и подготовка почвы для некачественных размышлений и подчинения исследования критерию практической полезности…
Пятый аргумент состоит в том, что в некоторых случаях фетишизация измерений искажает и обедняет работу научной школы. Практически каждый приверженец научной точности представляет квантификацию предмета как высший идеал, выражаются ли сами теории в виде математических уравнений или просто в виде суммы доказательств в количественной форме. Подобно англиканскому епископу, который… начинал свою проповедь о морали словами, что он не считает все половые отношения обязательно грешными, я хотел бы высказать либеральный взгляд на вопрос о квантификации. В теоретическом утверждении о международной политике, выраженном в математической форме, нет ничего предосудительного, как нет в нем ничего странного и с точки зрения логики. Точно так же нет никаких возражений и против подсчета феноменов, которые не отличаются друг от друга ни в каком важном [с.196] аспекте, и против представления такого подсчета, как доказательства, помогающего обосновать теорию. Трудности возникают тогда, когда в погоне за измеряемостью мы начинаем игнорировать важные различия между исчисляемыми феноменами и приписывать тому, что было подсчитано, то значение, которое оно не имеет, или же излишне увлекаемся возможностями подсчета, которыми изобилует наш предмет, что может отвлечь от качественных исследований, гораздо более плодотворных в большинстве случаев…
Шестой аргумент следующий: в теории международной политики существует требование точности и строгости, но точность и строгость, допускаемые предметом, легко достижимы в рамках классического подхода. Однако на некоторые моменты теоретики научного подхода совершенно обоснованно нацеливают свои критические стрелы. Далеко не всегда классическая теория международных отношений давала четкие определения терминов, соблюдала логические правила процедуры или формулировала ясные гипотезы. Иногда, особенно в период ее существования в рамках философии истории, она пыталась применить к международной политике выводы ненаучного взгляда на мир. Несомненно теория международных отношений должна стремиться к научности в смысле целостной совокупности точных и упорядоченных знаний и в смысле согласованности с философскими основаниями современной науки. В той мере, в какой научный подход выражает свое несогласие с небрежными рассуждениями и догматизмом или с предрассудками провиденциализма, его можно только приветствовать. Однако значительная часть теоретических установок классического типа не заслуживает критики подобного рода. Произведения великих правоведов-международников от Витрии до Оппенгейма (которые, можно полагать, формируют основу традиционной литературы по предмету) строги и критичны. И многие современные авторы логичны и строги в своем подходе и тем не менее не принадлежат школе, которую я называю научной, это, например, Раймон Арон, Стэнли Хоффманн и Кеннет Уолтц. С другой стороны, нетрудно найти примеры, когда последователей научной школы нельзя назвать точными и критичными в этом смысле.
Мой седьмой и последний аргумент состоит в том, что последователи научного подхода, отсекая себя от истории и философии, лишаются средств самокритики, следствием чего является их наивное и одновременно высокомерное отношение к предмету и возможностям данных дисциплин. Конечно, это относится не ко всем или, во всяком случае, не в равной мере к каждому. Однако изучение международной политики сторонники научной школы не рассматривают как длительную исследовательскую традицию, в которую они были вовлечены последними. Для них характерны: непонимание того, что породившие их обстоятельства [с.197] новейшей истории обусловили их нынешние интересы и перспективы, придав этим последним присущий им характер, таким способом, о котором они могут даже не догадываться; отсутствие всякой склонности к тому, чтобы спросить себя: если результаты их исследований столь многообещающи и перспективы их практического воплощения столь благоприятны, то почему они не были достигнуты никем прежде; некритическое отношение к выдвигаемым гипотезам и особенно к моральным и политическим отношениям, которые занимают центральное, хотя и не признанное место в большинстве их работ.
Научный поход к международным отношениям мог бы стать благодатным объектом той критики, более широкой целью которой в прекрасной книге Бернарда Крика стала слабость и шовинизм инфраструктуры моральной и политической гипотезы, лежащих в основе описанных им истории и социальных условий американской политической науки4. Наверное, никто не сомневается, что .концепция науки о международной политике, как и науки о политике вообще, зародилась и достигла расцвета в Соединенных Штатах. Это объясняется прежде всего отношением американцев к практике международных взаимодействий, к гипотезам, полагающим, в частности, моральную простоту внешнеполитических проблем и существование «решений» этих проблем, восприимчивостью политиков к результатам исследований и уровню контроля и манипуляции, над совокупной дипломатической сферой, которые могут быть реализованы любой страной…
III
Изложив аргументы против научного подхода, я бы хотел вернуться к тем оговоркам, о которых упоминал в начале статьи. Я сознаю, что выступил с общей критикой, направленной против целой группы близких подходов, хотя значительно эффективнее была бы точная критика более важных конкретных целей, ибо она не затронула бы то, что не имеет смысла критиковать без необходимости. Конечно, в теории международных отношений существуют не два, а гораздо больше подходов, и дихотомия, которую я использовал, игнорирует множество различий, которые важно иметь в виду.
В ряде случаев, специалистов в области международных отношений разделяют такие простые барьеры, как непонимание или академические предубеждения, которые, впрочем, характерны для социальных наук в целом. Желательно, чтобы эти барьеры сокращались, но, с другой стороны, в современной борьбе мнений эклектика под маской терпимости [с.198] представляет самую большую опасность; если мы согласимся, что должны быть открытыми для каждого подхода (потому что «однажды он может к чему-нибудь привести») и предоставлять право на существование каждой банальности (потому что «в конце концов то, что в ней утверждается, содержит хотя бы частицу истины»), то должны смириться и с тем, что не будет конца абсурдам, которые нам навязываются. Можно отыскать частицу истины у оратора Гайд-парка Корнера или у пользователя омнибуса Клафама, но вопрос в том, какое место они занимают в иерархии академических приоритетов?