Второй способ выбирается преимущественно мужским потомством Арины Петровны. Часто бесплодное фантазирование дополняется какими-то лихорадочными попытками выйти из-под власти матери. Но даже если это внешне выглядит как разрыв, все время сохраняется ее символическое всеприсутствие: все эти эскапады имеют цель доказать ей свою свободу, сделать ей назло. Степка-балбес, так и не получив материнской любви, "остановился на легкой роли приживальщика и нахлебника". "Во-первых, мать давала ему денег ровно столько, сколько требовалось, чтоб не пропасть с голоду; во-вторых, в нем не оказывалось ни малейшего позыва к труду, а взамен того гнездилось проклятая талантливость, выражавшаяся преимущественно в способности к поддразниванию; в-третьих, он постоянно страдал потребностью общества и ни на минуту не мог оставаться наедине с собой" [3, с. 11]. Отметим точность анализа пограничной, склонной к формированию зависимостей личности, созданного более чем за 100 лет до классических психопатологических описаний: непрочность идентификации, неустойчивость в своих привязанностях, мучительный страх быть покинутым, приводящий к непереносимости одиночества.
Степан Головлев начисто лишен чувства ответственности и реальности, раз за разом проматывая "выброшенные" матерью куски. Именно с его возвращения после разорения в родной дом и начинается роман. Арина Петровна больше всего негодует не столько из-за денег (хотя и их жалко), сколько из-за очередного доказательства недостаточной покорности, понимаемой как единственно возможная форма любви: неуважения к родительскому благословению. Запертый по своему возвращению в доме и почти буквально повторяющий судьбу отца-приживала, он окончательно регрессирует. Сначала Степан пытается каким-то странным образом идентифицироваться с матерью, принимая живейшее участие в ее делах по хозяйству, не имеющих к нему прямого отношения. "Степан Владимирович удивительно освоился со своим положением... Теперь он был ежеминутно занят, ибо принимал живое и суетливое участие в процессе припасания, бескорыстно радуясь и печалясь удачам и неудачам головлевского скопидомства. В каком-то азарте пробирался он от конторы к погребам, в одном халате, без шапки, хоронясь от матери... и там с лихорадочным нетерпением следил, как разгружались подводы, приносились с усадьбы банки-бочонки, кадушки, как все это сортировалось и, наконец, исчезало в зияющей бездне погребов и кладовых... "Сегодня рыжиков из Дубровина привезли две телеги... мать карасей в пруду наловить велела..."" [3, с. 47 - 48]. Чем это не описание "стокгольмского синдрома"? И чем не вариант "идентификации с агрессором", описанной чуть ли не столетием позже Анной Фрейд [6]? Правда, идентификации с одной, но принципиально важной архаической функцией праматери: контролем пищи.
Функция контроля в жизнестроительстве Арины Петровны приобретает разнообразные формы: запасания, распределения, учета и пр. В том, что это именно контроль, а не вариант экономического ведения хозяйства можно убедиться по результатам: припасы гниют, тогда как все едят несвежую солонину. Арина Петровна буквально олицетворяет метафору М. Кляйн о парциальном образе матери как "плохой груди" [7], почти каждый герой вспоминает о ее "экономии" на еде, жестко связанной в романе с отношением к детям (и, напомним, ее собственный распад начинается с утраты именно этой функции). Это не противоречит ее пониманию как фаллической женщины. На раннем этапе развития фаллическая мать может восприниматься как "плохая грудь": какую еще грудь она может предложить ребенку? Арина Петровна постоянно держит своих детей и внуков впроголодь, экономя на них: внучек поила кислым молоком, а вернувшегося Степку-балбеса содержала так, чтобы только не умер от голода. "Добрая-то добрая! - говорит Степан Иудушке про мать. - Только вот солониной протухлой кормит!" Как скептически ни относись ко многим спекулятивным конструкциям психоанализа, невозможно отрицать, что психоаналитики правы, говоря, что эмоциональная скупость коррелирует с обычной, особенно, если она касается пищи.
Регресс, на зыбкую почву которого вступает Степан Головлев, постепенно усиливается, оформляясь в клиническую картину нарастающего аутизма. "Сначала он ругал мать, потом словно забыл о ней; сначала он что-то припоминал, потом перестал и припоминать. Даже свет свечей, зажженных в конторе, и тот опостылел ему, и он затворялся в своей комнате, чтоб остаться один на один с темнотою. Впереди у него был только один ресурс, которого он покуда еще боялся, но который с неудержимой силой тянул его к себе. Этот ресурс - напиться и забыться... Ни одной мысли ни одного желания" [3, с. 51 - 53]. Арина Петровна не замечала постылого сына, покуда он не исчез однажды ночью из дома и не попытался повеситься. Только после этого ей стало неловко, в каком запустении и грязи живет ее сын, да и то неловкость эта была обусловлена беспокойством о том, что скажут соседи. Она пытается как-то установить с ним контакт, "но напрасны были все льстивые слова: Степан Владимирович не только не расчувствовался... и не обнаружил раскаяния, но даже как будто ничего не слыхал.
С тех пор он безусловно замолчал. По целым дням ходил по комнате, наморщив угрюмо лоб, шевеля губами и не чувствуя усталости... По-видимому, он не утратил способности мыслить; но впечатления так слабо задерживались в его мозгу, что он тотчас же забывал их... Казалось, он весь погрузился в беспросветную мглу, в которой нет места не только для действительности, но и для фантазии. Мозг его вырабатывал нечто, но это нечто не имело отношения ни к прошедшему, ни к настоящему, ни к будущему. Словно черное облако окутало его с головы до ног, и он всматривался в него, в него одного, следил за его воображаемыми колебаниями и по временам вздрагивал и словно оборонялся от него. В этом загадочном облаке потонул для него весь физический и умственный мир..." [3, с. 52 - 53]. Умственное вырождение заканчивается быстрой смертью.
Несколько иной вариант аутистического фантазирования демонстрирует другой сын Арины Петровны - Павел Владимирович. Тот самый, которого маменька подвергала невыполнимому испытанию: доказать свою любовь так, чтобы она в это поверила. Невозможность решения этой задачи производит совершенно особый тип фантазера. "Это было полнейшее олицетворение человека, лишенного каких бы то ни было поступков (И какие, собственно, поступки возможны, если тебя помещают в ситуацию, когда любой из них неверен? - А. Т.). Еще мальчиком, он не выказывал ни малейшей склонности к учению, ни к играм, ни к общительности, но любил жить особняком, в отчуждении от людей. Забьется, бывало в угол, надуется и начнет фантазировать. Представляется ему, что он толокна наелся, что от этого ноги сделались у него тоненькие и он не учится. Или - что он не Павел-дворянский сын, а Давыдка-пастух, что на лбу у него выросла болона, как у Давыдки, что он арапником щелкает и не учится... Шли годы, и из Павла Владимирыча постепенно образовалась та апатичная и загадочно-угрюмая личность, из которой, в конечном результате, получается человек, лишенный поступков. Может быть, он был добр, но никому добра не сделал; может, был и не глуп, но во всю жизнь ни одного умного поступка не совершил. Он был гостеприимен, но никто не льстился на его гостеприимство; он охотно тратил деньги, но ни полезного, ни приятного результата от этих трат ни для кого никогда не происходило; он никого не обидел, но никто этого не вменял ему в достоинство; он был честен, но не слыхали, чтоб кто-нибудь сказал: "Как честно поступил в таком-то случае Павел Головлев!" В довершение всего он нередко огрызался против матери и в то же время боялся ее как огня" [3, с. 15 - 16].
На все обращения матери Павел отзывался "редко и кратко, а иногда даже загадочно", тем не менее, именно к нему в Дубровино переезжает Арина Петровна, поссорившись с Иудушкой и совершив очередной акт double bind, ранее опробованный королем Лиром: отказываясь от власти, он рассчитывает ее сохранить. Не выказывавший же особых доказательств любви Павел, к которому она уходит в конце жить, превращается в своеобразную реинкарнацию дочери Лира, Корделии.
Довольно загадочна ситуация смерти Павла. Неизлечимо больной, ненавидящий Иудушку, он, тем не менее, отказывается подписать духовную в пользу Арины Петровны и племянниц. Напрасно Арина Петровна доказывает ему, что если он этого не сделает, все перейдет ненавистному ему Иудушке. Он не любит Иудушку, но это какая-то простая нелюбовь-недоброжелательность, лишенная подлинной страсти. По-настоящему он ненавидит именно мать, и его пассивно-агрессивное поведение есть не что иное, как тайная месть не любившей его никогда матери. Лишь внешне это выглядит как пассивность: не имея смелости отказать Арине Петровне, он своим избегающим поведением помещает ее в ситуацию, в которой она, и он это прекрасно знает, станет жертвой Иудушки. Пусть и из гроба, но он отомстит мучившей его матери.
Еще более страшным крахом заканчивает победитель Иудушка. Он лучше всех научился играть в странные игры своей матери, кажется, он почти сумел ускользнуть от ситуации double bind, его письма были самыми любезными, его уверения в любви - самыми убедительными. Но даже они для Арины Петровны недостаточны, она постоянно и не без оснований подозревает его в неискренности. Это для меня самый интересный момент романа: Салтыков-Щедрин с помощью непостижимой интуиции понимает глубинную связь смысла речи Иудушки и его невозможности любить.
Чтобы победить дружочка-маменьку, ему пришлось освоить какой-то совершенно фантастический вид речи, в котором вязла и которого боялась сама Арина Петровна: психотической речи, которая не предполагает никакого ответа, и функция которой состоит совсем не в том, чтобы сообщить нечто другому. Ее функция в том, чтобы обездвижить противника (не зря его речь все сравнивают с паутиной), обессмыслив саму языковую игру как диалога, предполагающего наличие дифференцированного другого. Речь Иудушки - классический вариант шизофазии, монологической речи, создающей псевдопространство для псевдодиалога. Это гипнотическая процедура, омертвляющая все окружающее, - именно в этом цель опутывающих, бессмысленных речей, парализующих его жертвы. Все "собеседники" Иудушки хорошо чувствуют странность такой речи ("текущий гной"), лишенной смысла и размывающей ощущение миропорядка. "Порфирий Владимирыч разглагольствовал долго, не переставая. Слова бесконечно тянулись одно за другим, как густая слюна. Аннинька с безотчетным страхом глядела на него и думала: как это он не захлебнется!" [3, с. 180]. "Эти разговоры имели то преимущество, что текли как вода, и без труда забывались; следовательно, их можно было возобновлять без конца..." [3, с. 117].