Так же, как "анестезирующая" речь создает для собеседника страшную западню, заманивая его в ловушку "отсутствующего места" другого, омертвляющую форму принимает и любовь Иудушки, больше всего не переносящего чужой свободы воли. В своей любви он тоже не допускает "места другого", это тоже не диалог, а нарциссический монолог. Но как нормальная речь возможна только при условии существования другого и для другого как объекта коммуникации, так и "нормальная" любовь предполагает существование другого как объекта желания. Другого во всех смыслах этого слова, отделенного от меня, обладающего собственной волей, которую я уважаю и признаю, и необходимость в общении с которым я испытываю. Ни один из героев "Господ Головлевых", в особенности Иудушка и Арина Петровна, не способен к настоящему общению. Вместо этого применяются другие формы контакта: симбиоз, овладение, обладание, управление, подчинение и пр.
Для Иудушки невозможно главное: допустить свободу существования другого - значит допустить возможность диалога, а значит и возможность проигрыша в игре double bind. Из любимой игры Арины Петровны можно выйти только ценой отмены самой игры, перенесения ее в иной, "психотический" регистр (например, в случае шахмат - если начать играть по правилам поддавков). Вернуться в нее страшно, и он делает выбор ценой перехода в психотическую вселенную [1].
Дистанция, существующая у Арины Петровны, у Иудушки совсем пропадает. У Арины Петровны это скорее гипертрофированная, трудно переходимая дистанция, ее холодность проистекает от слишком прочных оборонительных рубежей, возведенных ею между собой и другими. У Иудушки же это рубежи, возведенные на краях его вселенной: другой либо поглощен во внутреннем контуре, либо не существует вовсе. Но это принципиально разное качество контакта: трудное у Арины Петровны и невозможное у Иудушки. Хотя у них с Иудушкой и достаточно сходные "моральные ценности", она не выдерживает его отказа в помощи Петеньке и проклинает его. Здесь проходит водораздел между их личностными структурами: Арина Петровна может замучить до смерти небрежением, но не способна отказать на пороге смерти. Иудушка даже не испытывает угрызений совести. В его вселенной все развивается нормально.
Омертвление не противоречит странному, но тем не менее в каком-то смысле искреннему желанию любви. Другая любовь Иудушке недоступна, ибо отношение с живым предполагает выход за границы его психотической вселенной: допустить невозможное - свободу воли и реальный диалог с другим. Но это сделает бессмысленной его хитрую придумку, благодаря, которой ему удалось победить мать. Уж лучше любить мертвое, смерть ведь означает не только утрату объекта, но и его самую надежную фиксацию! С определенной точки зрения самым лучшим объектом любви является мертвый объект: он не может быть утрачен, не может сбежать, изменить, он навсегда тебе принадлежит. Пусть и неподвижный, пусть в виде урны, могилы или памятника, но зато и лишенный возможности отвергнуть или изменить: около меня будет стоять урна с прахом, и я буду над ней плакать, может быть даже всю оставшуюся жизнь. И ты тоже всегда будешь мой.
Поэтому Иудушка, самым страшным образом воплотивший идеал своей матери, ставший ее палачом, совершенно лишен нормальных отцовских чувств и возвращается к еще более архаичному, чем Арина Петровна, образу: Кроноса, поедающего своих детей, или Лая из начала мифа об Эдипе, Лая, повелевающего убить своего сына. Петенька понимает, что его не ожидает у отца ничего, кроме отказа, он "поехал в Головлево с полной уверенностью получить камень вместо хлеба". Но у него еще остаются какие-то полудетские и совершенно фантастические надежды: "А может быть, что-нибудь и будет?! Ведь случается же... Вдруг нынешнее Головлево исчезнет, и на месте его очутится новое Головлево, с новой обстановкой, в которой он..." [3, стр. 134]. Никакого чуда не происходит, и Иудушка отказывает Петеньке в помощи, хотя этот отказ приведет к гибели сына, так же как раньше он отказал в помощи покончившему собой Володеньке. Он делает это не из простой скупости, а не перенося своеволия другого, его выхода из-под контроля. На обвинение Петеньки в убийстве Володи Иудушка возражает:
""Стало быть, по-твоему, я убил Володеньку?" - "А кто Володю без копейки оставил? Кто ему жалование прекратил? " - "Те-те-те! Так зачем он женился против желания отца?"
"- Да ведь вы же позволили?" - "Никогда я не позволял! Он мне в то время написал: "Хочу, папа, жениться на Лидочке". Понимаешь: "хочу", а не "прошу позволения". Ну, и я ему ответил: коли хочешь жениться, так женись, я препятствовать не могу!"" [3, с. 146 - 147].
Если старших детей Иудушка доводит до смерти, занимая морально оправданную позицию, то своего последнего внебрачного сына, которого сам воспринимает как утешение за утраченных детей ("Бог одного Володьку взял, другого дал"), сам же и отправляет в приютский дом.
Внутренним двигателем действий Иудушки является странная смесь уязвленной любви и невысказанной ненависти, он в еще большей степени, чем Павел, жаждет мести. "Он мстил мысленно своим бывшим сослуживцам по департаменту... мстил однокашникам по школе... мстил соседям по имению... мстил слугам... мстил маменьке Арине Петровне... Мстил живым, мстил мертвым" [3, с. 242].
Такая неукротимая жажда мести может питаться лишь столь же неутолимой уязвленностью. Она не может быть насыщена никакими реальными достижениями. Иудушка получает то, что он хочет, но эта победа оборачивается началом его краха, реально его может утешить лишь аутистическое фантазирование, начинающееся фантазиями всемогущества, но приходящее к окончательному отрыву от реальности. "Фантазируя таким образом, он незаметно доходил до опьянения; земля исчезала у него из-под ног, за спиной словно вырастали крылья... Существование его получило такую полноту и независимость, что ему ничего не оставалось желать. Весь мир был у его ног, разумеется, тот немудреный мир, который был доступен его скудному миросозерцанию... Все обычные жизненные отправления, которые прямо не соприкасались с миром его фантазии, он делал на скорую руку, почти с отвращением" [3, с. 242 - 243].
"В короткое время Порфирий Петрович совсем одичал... Казалось, всякое общение с действительной жизнью прекратилось для него. Ничего не слышать, никого не видеть - вот чего он желал..." [3, с. 240 - 241].
Что же стоит за этой уязвленностью, и почему столь навязчиво все герои возвращаются к теме еды? Утешая Анниньку, Иудушка предлагает ей нехитрый набор: "Ну, говори! Хочется чего-нибудь? Закусочки? Чайку, кофейку? Требуй! Сама распорядись!"
Анниньке вдруг вспомнилось, как в первый приезд ее в Головлево дяденька спрашивал: "Телятинки хочется? Поросеночка? Картофельцу?"
- и она поняла, что никакого другого утешения ей здесь не сыскать" [3, с. 260]. В романе нет иного пространства любви, кроме как архаичной любви праматери, реализуемой исключительно в рамках пищевого поведения. Только нужно понимать, что в архаическом бессознательном героев речь идет не просто о пище, а о "хлебе насущном"
- проблеме жизни и смерти: отсутствие такого рода любви есть синоним голодной смерти. Салтыков-Щедрин здесь фантастическим образом угадывает саму структуру архаических отношений мать-ребенок.
К запою праздномыслия присоединяется и простой запой, которому Иудушка предается с приехавшей в постылое Головлево, после краха всех иллюзий и неудачного самоубийства, Аннинькой. Здесь начинается последняя, самая странная часть романа. Оставшись абсолютно одинокими, запертые в Головлеве Иудушка и Аннинька, начинают нечто вроде взаимных ежедневных алкогольно-аналитических сеансов. "Оба сидели, не торопясь выпивали и между рюмками припоминали и беседовали. Разговор, сначала безразличный и вялый, по мере того как головы разгорячались, становился живее и живее и, наконец, неизменно переходил в беспорядочную ссору, основу которой составляли воспоминания о головлевских умертвиях и увечиях... Всякий эпизод, всякое воспоминание прошлого растравляли какую-нибудь язву, и всякая язва напоминала о новой свите головлевских увечий... Ничего кроме жалкого скопидомства, с одной стороны, и бессмысленного пустоутробия - с другой. Вместо хлеба - камень, вместо поучения - колотушка. И, в качестве варианта, паскудное напоминание о дармоедстве, хлебогадстве, о милостыне, об утаенных кусках..." [3, с. 285 - 286].
Эти воспоминания, тем не менее, производят эффект вскрывшегося гнойника, порождая у монстра Иудушки первые нормальные чувства. "Естественным следствием этого был не то испуг, не то пробуждение совести, скорее даже последнее, нежели первое. К удивлению, оказалось, что совесть не вовсе отсутствовала, а только была загнана и как бы позабыта... Иудушка в течение долгой пустоутробной {совершенно фантастическое по психоаналитической точности определение! -А. Т.) жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия... Вот он состарился, одичал, одной ногой в могиле стоит, а нет на свете существа, которое приблизилось бы к нему, "пожалело" бы его. Зачем он один? Зачем он видит кругом не только равнодушие, но и ненависть?" [3, с. 287 - 288]. И он приходит к озарению, чего же он на самом деле хочет, что может стать выходом из тупика абсолютной пустоты и одиночества. Это озарение настигает его в конце страстной недели: он решает съездить на могилу матери. Потом понимает, что нужно не съездить, а пойти пешком. Заканчивается тем, что он уходит среди ночи из дома, а "на другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина" [3, с. 293 - 294]. Такое вот возвращение в утробу матери!