Но именно тогда ему предстоит с наибольшей очевидностью столкнуться с двусмысленностью своего плотского существования. Он с гордостью принимает свои половые свойства в качестве средства присвоения Другого; но эта мечта об обладании никогда не сбывается. В подлинном обладании Другой полностью уничтожается, потребляется, разрушается — но только султан из «Тысячи и одной ночи» может себе позволить обезглавливать любовниц, едва утренняя заря поднимет их из его постели; женщина переживает объятия мужчины и тем самым ускользает от него; стоит ему разжать руки, и добыча снова становится ему чужой; она опять новая, нетронутая, готовая столь же мимолетно отдаться новому любовнику. Заветная мечта мужчины — «отметить» женщину, чтобы она навсегда осталась его; но даже самый самолюбивый знает, что ничего, кроме воспоминаний, ему не останется и что самые жгучие образы холодны, если утрачено ощущение. Этому краху посвящена целая литература. Направлена она всегда против женщины, которую называют непостоянной, изменницей, потому что тело предназначает ее для мужчины вообще, а не для какого-то определенного мужчины. Больше того, ее измена коварна еще и потому, что она сама превращает любовника в добычу. Только тело может соприкоснуться с другим телом; чтобы подчинить себе желанную плоть, мужчине самому надо стать плотью; Ева дана Адаму, чтобы через нее он реализовал свою трансцендентность, а она увлекает его во мрак имманентности; оболочку тьмы, сотканную матерью для сына, из которой он так хочет вырваться, воссоздает из непроницаемой глины любовница в момент головокружительного наслаждения. Он хотел обладать — а обладают им самим. Запах, испарина, усталость, скука — столько всего написано об унылой страсти сознания, ставшего плотью. Желание, часто таящее в себе отвращение, оборачивается отвращением, когда оно утолено. «Post coïtum homo animal triste» («После совокупления мужчина — грустное животное») — «Плоть грустна», А между тем мужчина даже не нашел в объятиях возлюбленной полного успокоения. Вскоре в нем снова пробуждается желание; и часто он не просто хочет женщину вообще, но именно эту самую женщину. Тогда она приобретает исключительно тревожную власть. Ибо мужчина воспринимает сексуальную потребность своего тела как самую обычную потребность вроде голода и жажды, не направленную ни на какой объект в частности: значит, узы, связывающие его с определенным женским телом, — это работа Другого. Это узы таинственные, как нечистое и плодовитое чрево, куда уходит корнями его жизнь, это своего рода пассивная сила — это магические узы. Набившая оскомину лексика газетных романов, где женщина описывается как волшебница, обольстительница, которая околдовывает, завораживает мужчину, отражает древнейший, универсальнейший миф. Женщина предназначена для волшебства. Волшебство, говорил Ален, — это дух, бродящий во всех вещах; действие можно назвать волшебным, когда его никто не производит, а оно само возникает из пассивности; а на женщину мужчины всегда смотрели именно как на имманентность данности; хоть она и порождает хлеба, плоды и детей, это не является актом ее воли; она не субъект, не трансценденция, не созидательная сила, но объект, начиненный флюидами.
В обществах, где мужчина поклоняется подобным тайнам, женщина благодаря этим свойствам тоже становится частью культа и почитается как жрица; но когда мужчина стремится добиться торжества общества над природой, разума над жизнью, воли над инертной данностью, тогда женщина воспринимается как ведьма. Разница между священнослужителем и волшебником известна; первый повелевает силами, которые он покорил в полном согласии с богами и законами, на благо общины и от имени всех ее членов; волшебник действует в стороне от общества, вопреки богам и законам, руководствуясь собственными страстями. Женщина же не полностью интегрирована в мир мужчин; в качестве Другого она противостоит им; естественно, что она пользуется имеющимися в ее распоряжении силами не для того, чтобы распространить на все мужское общество и в будущее влияние трансценденции, но, будучи сама отрезана и противопоставлена, стремится увлечь мужчин в одиночество отрезанности и во тьму имманентности. Она — сирена, из-за пения которой матросы разбивались о рифы; она — Цирцея, превращавшая своих любовников в животных, ундина, увлекающая рыбака на дно пруда. Плененный ее прелестями мужчина уже не имеет ни воли, ни проекта, ни будущего, он уже не гражданин, но тело — раб своих желаний, он вычеркнут из общежития, ограничен мгновением, пассивно поддается смене мук и наслаждений; извращенная волшебница восстанавливает страсть против долга, настоящий момент — против единства времени, она держит путника вдали от родного очага, она дарует забвение. Стремясь завладеть Другим, мужчина должен оставаться самим собой; но, ощутив крах своего стремления к невозможному обладанию, он пытается стать тем самым Другим, с которым ему не удается воссоединиться; тогда он отчуждается, теряется, выпивает волшебный напиток, делающий его чужим самому себе, погружается в быстротечные смертные воды. Мать обрекает сына на смерть, давая ему жизнь; любовница склоняет любовника отречься от жизни и отдаться высшему сну. Связь между Любовью и Смертью была патетически воспета в легенде о Тристане, но есть в ней и более изначальная истина. Рожденный из плоти, мужчина в любви осуществляется как плоть, а плоть предназначена могиле. Тем самым подтверждается союз Женщины и Смерти; великая жница — это перевернутый лик плодородия, благодаря которому растут колосья. Но она же представляется ужасной невестой, скрывающей свой скелет под обманчивой нежностью плоти1.
Итак, в женщине, будь то любовница или мать, мужчина прежде всего лелеет и ненавидит застывший образ собственной животной судьбы, жизнь, необходимую для его существования, но обрекающую его на конечность и смерть. В день своего появления на свет человек начинает умирать; эту истину и воплощает Мать. Зачиная, он утверждает примат вида над самим собой — именно это он постигает в объятиях супруги; в смятении и наслаждении он еще до зачатия забывает об исключительности своего «я». Даже если он пытается разделить себя и возлюбленную, в обоих очевидно для него только одно: их плотская природа. Он одновременно стремится полностью осуществиться как плоть — почитает мать, желает любовницу — и восстает против плоти с отвращением и страхом.
Есть один весьма знаменательный текст, где мы найдем синтез почти всех этих мифов, — я имею в виду то место в «Курдской ночи», где Жан-Ришар Блок описывает, как молодой Саад сжимает в объятиях женщину намного старше его, но еще красивую, во время разграбления города: «Ночь стирала контуры предметов и ощущений. И уже не женщину прижимал он к своей груди. Он наконец приближался к цели нескончаемого путешествия, длившегося с сотворения мира. Он понемногу растворился в необъятности, колыхавшейся вокруг него, бескрайней и безликой. Все женщины перепутались в одной стране, гигантской, неприступной, унылой, как желание, Например, в балете Превера «Свидание» и в балете Кокто «Юноша и Смерть» Смерть представлена в образе молодой возлюбленной.
знойной, как лето... Между тем он с робким восхищением узнавал сокрытое в женщине могущество, длинные, обтянутые атласом бедра, колени, напоминавшие два холма из слоновой кости. Когда он пробегал глазами вдоль полированной оси спины от поясницы к плечам, ему казалось, что он озирает тот самый свод, на котором зиждется мир. И снова его неотступно манил живот, упругий и нежный океан, где рождается и куда возвращается любая жизнь, пристанище из пристанищ, со своими приливами и отливами, горизонтами, безграничными просторами.
И тогда им овладело яростное желание пронзить эту восхитительную оболочку и добраться наконец до самого источника ее прелестей. Они сплелись, брошенные друг к другу одновременным порывом. Женщина теперь существовала лишь затем, чтобы разверзнуться, как земля, открыть ему свои внутренности, насытиться влагой возлюбленного. Восторг обернулся убийством. Их слияние напоминало удар кинжала.
...Он, одинокий, отъединенный, отсеченный человек, вот-вот должен был выплеснуться из собственной сущности, вырваться из темницы плоти и влиться материей и душой в универсальную материю. Ему было уготовано высочайшее, никогда ранее не испытанное счастье превзойти границы сотворенного существа, сплавить в едином восторге субъект и объект, вопрос и ответ, отсечь у бытия все, что не есть бытие, и достичь в последнем содрогании царства недостижимого.
...Каждое новое движение смычка извлекало из вибрировавшего в его руках ценного инструмента все более и более высокие ноты. Вдруг последний спазм оторвал Саада от зенита и низверг на землю, в грязь».
Желание женщины остается неутоленным, она сжимает любовника между бедрами, и он чувствует, как помимо его воли в нем снова растет желание: тогда она представляется ему враждебной силой, отнимающей у него мужество, и, снова обладая ею, он впивается зубами ей в горло, так глубоко, что убивает ее. Так завершается цикл, сложными, витиеватыми путями ведущий от матери к любовнице и к смерти.
В этой ситуации мужчина может вести себя по-разному в зависимости от того, какой аспект плотской драмы для него важнее. Если он не имеет понятия об уникальности жизни и не заботится о своей особой судьбе, если он не страшится смерти, то с радостью примет свою животную природу. У мусульман женщина низведена до состояния полного ничтожества благодаря феодальной структуре общества, не допускающей вмешательства государства в дела семьи, и благодаря религии, которая, выражая воинственный идеал этой цивилизации, прямо предназначила мужчину Смерти и не оставила в женщине ничего магического: чего может бояться на земле тот, кто в любую секунду готов окунуться в сладострастные оргии магометанского рая? Мужчина, таким образом, может спокойно наслаждаться женщиной, не думая о том, чтобы защищаться от себя самого и от нее. Сказки «Тысячи и одной ночи» рассматривают ее как источник приторных наслаждений, вроде фруктов, варенья, сытных пирожных и благовоний. Сегодня такую склонность потакать собственной чувственности можно встретить у многих средиземноморских народов; щедро одаренный мгновением, не претендующий на бессмертие, южный человек, видя сияние неба и моря, воспринимает Природу в самом роскошном виде, а потому будет любить женщин, смакуя удовольствие; по традиции он достаточно презирает их, чтобы не считать за людей: он не видит большой разницы между привлекательностью женского тела и красотой песка или воды; ни женщины, ни он сам не вызывают у него ужаса перед плотью. В «Сицилийских беседах» Витторини совершенно спокойно рассказывает о том восхищении, которое он испытал в возрасте семи лет, впервые увидев обнаженное женское тело. Греческий и римский рационализм дает обоснование этому стихийно сформировавшемуся мироощущению. Оптимистическая философия греков превзошла пифагорейское манихейство; нижестоящий подчинен вышестоящему и в качестве такового полезен ему; подобные гармоничные идеологии не проявляли никакой враждебности по отношению к плоти. Человек, обращенный к небосводу Идей или к Городу и Государству, воспринимает себя как Nous (Ум) или как гражданина и считает, что преодолел свою животную природу: предается ли он чувственным наслаждениям или живет как аскет, женщина, прочно интегрированная в мужское общество, имеет лишь второстепенное значение. Разумеется, торжество рационализма никогда не было полным, и эротический опыт в этих цивилизациях сохраняет свой амбивалентный характер: мы можем судить об этом по обрядам, мифологиям, литературе. Но притягательные и опасные стороны женственности предстают здесь в смягченном виде. Ужасающий магнетизм женщина вновь обретает с пришествием христианства; страх перед противоположным полом — это одна из форм, в которые обращается для человека разорванность несчастного сознания. Христианин отделен от самого себя; он окончательно распадается на тело и душу, на жизнь и дух: первородный грех делает тело врагом души; все плотские привязанности представляются дурными*.