«Я — та, что остаюсь, меня найдете здесь всегда», — говорит
Синь.
Она защищает наследие Куфонтэна и аккуратно ведет его счета, пока он сражается вдалеке за Дело. Женщина помогает борцу надеждой: «Я несу с собой неодолимую надежду»2. А еще — жалостью: «Мне стало жаль его. Куда бы, мать ища, он обратил свой взор, как не к познавшей униженье женщине
В порыве доверчивости и стыда»3.
А Золотая Голова, умирая, шепчет: «Вот раненого мужество, поддержка больного, Последний друг того, кто умирает...»
Клодель ничего не имеет против того, чтобы женщина видела мужчину в минуты слабости; наоборот, он счел бы кощунством выставленную напоказ мужскую гордость, как у Монтерлана или Лоуренса. Мужчине полезно знать, что он — лишь жалкая плоть, и не забывать ни о своем рождении, ни о симметричной ему смерти. Любая супруга могла бы сказать словами Марты: «Да, верно, жизнь тебе дала не я.
Моя ж задача в том, чтобы ее потребовать обратно. А потому мужчина, стоящий перед женщиной, Смятенье ощущает в своем сознании, как будто столкнувшись с кредитором»4.
И в то же время эта слабость должна склониться перед силой. В браке жена отдается мужу, а он берет на себя ответственность за нее; Лала ложится на землю перед Кёвром, а он ставит на нее ногу. Отношение жены к мужу, дочери к отцу, сестры к брату — это отношение вассальной зависимости. Синь приносит Жоржу клятву рыцаря своему сюзерену.
«Вы вождь, я — бедная сивилла, хранящая огонь»5.
«Дай мне клятву принести, как молодые рыцари клянутся! О мой сеньор! Дай мне поклясться, не выпуская меня из рук,
И будет эта клятва свята, как монашеский обет, О муж из рода моего! »1
Верность и честность — это величайшие человеческие добродетели вассалки. Мягкая, кроткая, смиренная как женщина, она горда и неукротима как представительница своего рода; такова гордая Синь де Куфонтэн, такова принцесса из «Золотой Головы», которая выносит на своих плечах тело убитого отца, соглашается на нищету дикой и одинокой жизни, принимает муку распятия и ухаживает за Золотой Головой в его предсмертной агонии, а потом умирает рядом с ним. Часто женщина предстает перед нами примирительницей, посредницей: она — Эсфирь, исполняющая приказы Мардохея, Юдифь, послушная воле священников; она способна победить в себе слабость, малодушие, стыдливость во имя честного служения Делу, которое она считает своим, поскольку это дело ее хозяев; в своей преданности она черпает силу, которая делает ее ценнейшим орудием в руках мужчины.
Итак, в человеческом плане получается, что источником величия для нее становится сама ее подчиненность. Однако в глазах Бога она совершенно самостоятельное существо. То, что у мужчины существование постоянно выходит за свои пределы, а у женщины оно сохраняется в неизменном виде, устанавливает между ними различие только с земной точки зрения; трансценденция же все равно осуществляется не на земле, а в Боге. А женщина имеет с ним столь же прямую, но еще более тесную и тайную связь, что и ее спутник. К Синь Бог обращается устами мужчины — правда, священника, — тогда как Виолен слышит его голос в уединении собственного сердца, а Пруэз имеет дело только с Ангелом-Хранителем. Самые возвышенные образы у Клоделя — женщины: Синь, Виолен, Пруэз. Отчасти это связано с тем, что святость для него — в отречении. Женщину же гораздо меньше увлекают земные цели, у нее меньше личной воли: созданная для того, чтобы отдаваться, а не для того, чтобы брать, она ближе к совершенному самоотречению. Именно через нее будут превзойдены земные радости; они дозволены и хороши, но принести их в жертву — гораздо лучше. Синь совершает эту жертву с вполне определенной целью: спасти папу. Пруэз сначала смиренно идет на нее потому, что любит Родриго запретной любовью; «Разве ты хотел бы, чтобы в твоих объятьях оказалась неверная жена?.. Тогда б я стала просто женщиной, которой вскоре предстояло б умереть у сердца твоего, а не звездою вечной — предметом твоих страстей»2.
Но когда стало возможным сделать эту любовь законной, она не предпринимает ничего, чтобы дать ей осуществиться в этом мире. Ибо Ангел-Хранитель шепнул ей: •«Залог». «Атласный башмачок».
«Приветствую тебя, Пруэз, сестра, дитя Господне в свете, Та Пруэз, что лицезреют ангелы с небес, ведь это на нее он смотрит, сам того не зная, ее ты создала затем, чтобы ему вручить» 1.
Она — человек, женщина, и смиряется она не безропотно: «Он запаха и вкуса моего не будет знать!»2 Но ей известно, что ее истинный брак с Родриго совершится
только через ее отказ; «Когда нельзя никак уж будет путы разорвать, когда ко мне он будет навек привязан в этом невозможном союзе брачном, когда не станет средства ускользнуть от крика плоти моей всесильной и от пустоты безжалостной, когда я докажу ему небытие его, равно как и мое, когда в его небытии не будет тайны, что не поверялась бы небытием моим, Вот тогда его отдам я Богу отверзтого, разъятого, чтоб Он ударом грома его восполнил, вот тогда я получу супруга и буду Бога
в объятиях сжимать»3.
Решимость Виолен еще более таинственна и немотивированна; ведь она избирает проказу и слепоту, когда законный союз мог бы соединить ее с человеком, которого она любит и который любит ее.
«Жак, быть может, Мы любили слишком сильно, чтобы справедливо было нам принадлежать друг другу, чтобы принадлежать друг другу было
хорошо»4.
Но столь исключительный жребий героизма и святости выпадает женщинам опять же потому, что Клодель воспринимает их в мужской перспективе. Конечно, один пол воплощает Другого в глазах противоположного пола; но, несмотря ни на что, его мужскому взгляду часто абсолютно другим представляется женщина. Существует мистическое преодоление границ своего «я», и «мы знаем, что сами по себе мы неспособны его свершить, а потому такую власть имеет над нами женщина — она подобна власти Благодати»^. Под «мы» здесь подразумеваются только мужчины, а не весь человеческий род, и их несовершенству женщина противостоит как зов бесконечности. В некотором смысле здесь наблюдается новый принцип субординации: сама соборность христианской церкви предполагает, что каждый человек — орудие спасения для всех остальных; но именно женщина оказывается орудием спасения для мужчины^ обратная ситуация не встречается. «Атласный башмачок» — это эпопея спасения Родриго. Драма открывается молитвой за его душу, которую брат его возносит к Богу; и завершается она смертью Родриго, приведенного Пруэз к святости. Но, с другой стороны, женщина тем самым обретает величайшую независимость: ведь она несет в себе свою миссию, и, обеспечивая спасение мужчине или будучи примером для него, она в одиночестве приходит и к собственному спасению, Пьер де Краон пророчествует Виолен о ее судьбе и пожинает чудесные плоды ее жертвы; он восславит их перед людьми в камнях соборов. Но самопожертвование Виолен совершает одна, без всякой помощи. В отношении Клоделя к женщине есть нечто мистическое, напоминающее отношение Данте к Беатриче, мистику гностиков и даже мистику сенсимонистской традиции, видевшей в женщине возрождающее начало. Но поскольку мужчина и женщина в равной мере создания Господа, Клодель и ей дал самостоятельный удел. И получается, что у него женщина реализуется как субъект, становясь Другим («Я служанка Господня»); она является Другим в своем «для-себя-бытии».
В «Приключениях Софии» есть одно место, где в сжатой форме изложена практически вся клоделевская концепция. Бог, читаем мы, даровал женщине «лицо, которое, каким бы далеким и искаженным оно ни было, являет некий образ ее совершенства. Он сделал ее желанной. Он соединил в ней конец и истоки. Он сделал ее хранительницей своих замыслов и наделил способностью дать мужчине тот созидательный сон, во время которого была задумана и она сама. Она — опора судьбы. Она — дар. Она — возможность обладания... Она — связующее звено в тех узах любви, что никогда не перестанут соединять Создателя с его творением. Она Его понимает. Она — душа, что видит и действует, В какой-то мере она разделяет с Ним терпение и власть над творением».
С одной стороны, кажется, невозможно вознести женщину на большую высоту. Но, в сущности, Клодель всего лишь выражает в поэтической форме слегка модернизированную католическую традицию. Мы уже говорили, что земное предназначение женщины нисколько не мешает ее автономности в сверхъестественном плане; но и наоборот, признавая последнюю, католик считает себя вправе в этом мире сохранять мужские прерогативы. Почитая женщину в Боге, в этом мире к ней будут относиться как к прислуге; и даже чем больше будут требовать от нее полного подчинения, тем вернее наставят на путь спасения. Посвятить себя детям, мужу, дому, родовому имению, Родине, Церкви — такова ее доля, доля, всегда отводившаяся ей буржуазией; мужчина отдает свою деятельность, женщина — саму себя; освятить эту иерархию волей Господней — значит не изменить ее, а, наоборот, попытаться утвердить ее в вечности.
Несмотря на пропасть, отделяющую религиозный мир Клоделя от поэтического пространства Бретона, существует определенная аналогия в том, какую роль они отводят женщине: она — возмущающий спокойствие элемент; она вырывает мужчину из сна имманентности; уста, ключ, дверь, мост — это Беатриче, вводящая Данте в запредельный мир. «Любовь мужчины к женщине, если мы на секунду предадимся наблюдению за миром чувств, упорно загромождает небо гигантскими, яркими цветами. И для духа, который постоянно испытывает потребность ощущать надежность своего положения, она остается опаснейшим камнем преткновения». Любовь другой ведет к любви Другого. «Когда избирательная любовь к некоему существу достигает наивысшей точки, открываются шлюзы, выпуская на волю поток любви к человечеству...» Но для Бретона запредельный мир — не далекое, неведомое небо, он — прямо здесь, он открывает себя тому, кто умеет отодвинуть завесу повседневной банальности; и, в частности, иллюзию ложного знания рассеивает эротизм, «В наши дни сексуальный мир... не прекратил, насколько мне известно, противопоставлять нашему стремлению проникнуть в мир свое непробиваемое ночное ядро». Столкнуться с тайной — это единственный способ ее обнаружить. Женщина — загадка и окружена загадками; ее многочисленные лики вместе составляют «единственное существо, в котором нам дано лицезреть последнее перевоплощение Сфинкса»; а потому она — откровение. «Ты была самим олицетворением потаенного», — говорит Бретон любимой женщине. И немного далее: «Еще не зная, в чем могло заключаться откровение, которое ты несла мне, я уже знал, что это — откровение». Это равнозначно утверждению, что женщина — поэзия. Ту же роль играет она и у Жерара де Нерваля, но в образе Сильвии или Орелии она принимает очертания воспоминания или призрака, потому что греза, более истинная, чем реальность, полностью с нею не совпадает; у Бретона же — абсолютное совпадение: есть только один мир; поэзия объективно присутствует в вещах, а женщина, безусловно, существо из плоти и крови. Ее встречают не в грезах, но во время самого обычного бодрствования, среди дня — банального дня, обозначенного в календаре определенным числом, как все остальные дни — 5 апреля, 12 апреля, 4 октября, 29 мая, — в обыденной обстановке; в кафе, на улице. Но всегда ее отличает какая-нибудь необычная черта, Надя «идет с высоко поднятой головой, не в пример другим прохожим... На лице — своеобразный грим... Я никогда не видел таких глаз». Бретон подходит к ней. «Она улыбается, но так таинственно и, я бы сказал, со знанием дела». А вот в «Сумасшедшей любви»: «Эта только что вошедшая молодая женщина была как будто окутана паром — и