Красота — это нечто большее, чем красота; она смешивается с «беспросветной ночью познания»; она — истина и вечность, абсолют; не временной и случайный аспект мира высвобождает женщина, но его необходимую сущность, сущность не застывшую, как ее представлял себе Платон, но «взрывчато-неподвижную». «Я не знаю в себе большего сокровища, чем ключ, отворивший мне бескрайний луг в ту самую минуту, как я узнал тебя, этот луг — сплошное повторение одного и того же растения, становящегося все выше и выше, и все большая и большая амплитуда его колебаний доведет меня до смерти... Ибо женщина и мужчина, которые до окончания века должны быть тобой и мной, будут в свою очередь скользить, ни разу не обернувшись назад, пока не потеряют тропинку, в луче света, ведущем к окраинам жизни и забвению жизни... Величайшая надежда, я бы сказал, та, что вбирает в себя все прочие надежды, состоит в том, чтобы так было для всех, чтобы для всех это длилось, чтобы одно существо полностью приносило себя в дар другому, а другое не могло бы жить, не ответив ему тем же, — и этот взаимный дар в глазах всех был бы единственным естественным и сверхъестественным мостиком, брошенным над жизнью», Итак, женщина благодаря внушенной и разделенной ею любви — это единственное возможное спасение для каждого мужчины. В «Аркане 17» ее миссия расширяется и уточняется: она призвана спасти человечество. Бретон во все времена вписывался в традицию Фурье, который, требуя реабилитации плоти, превозносит женщину как эротический объект; совершенно естественно, что он приходит к идее сенсимонистов о женщине возрождающей. В современном обществе мужчины господствуют настолько, что в устах какого-нибудь Гурмона было оскорблением сказать о Рембо: «Девичий темперамент!» И все же, «видимо, настало время обратить внимание на женские идеи, а не на мужские, которые весьма шумно переживают ныне свое крушение... Да, в воображении мужчины продолжает жить образ утраченной женщины, но через всяческие испытания для нее и для него должна возникнуть и женщина обретенная. И прежде всего надо, чтобы она сама вновь обрела себя, чтобы научилась распознавать себя среди того ада, на который обрекает ее без всякой более чем проблематичной поддержки то мнение, которое в целом составил о ней мужчина».
Роль, которую ей следовало бы играть, — это прежде всего роль миротворческая. «Меня всегда поражало, что тогда не раздался ее голос, что она и не подумала воспользоваться всеми возможными преимуществами, колоссальными преимуществами, даваемыми двумя неотразимыми и бесценными модуляциями ее голоса: одна — чтобы говорить с мужчиной, другая — чтобы привлечь к себе все доверие ребенка. Нет такого чуда, нет такого будущего, которого не добился бы великий женский крик неприятия и тревоги, этот никогда не теряющий могущества крик... Когда же явится женщина, просто женщина, которая совершит иное чудо — протянет руки к сражающимся, чтобы молвить им: "Вы — братья"?». И если сегодня женщина выглядит неприкаянной, неуравновешенной, то это результат того, как обращаются с ней тираны-мужчины; но она по-прежнему обладает чудотворной силой, потому что уходит корнями в живые источники жизни, секреты которых утрачены мужчинами. «Мелюзина, наполовину захваченная панической жизнью, Мелюзина, с лодыжками из щебня, или из морской травы, или из ночного пуха, я взываю к ней, потому что только она одна способна вправить эту дикую эпоху. Это женщина вообще вся целиком, и при этом женщина нынешнего дня, женщина, лишенная места за общим столом, бессрочная пленница своих движущихся корней, но обладающая в то же время божественным даром общаться через них с силами природных стихий... Женщина, лишенная места за общим столом, — так утверждает легенда, порожденная нетерпением и завистью мужчины».
Итак, сегодня настало время вступиться за женщину; и не дожидаясь, пока ей будет возвращена ее истинная ценность в жизни, следует «недвусмысленно выступить в искусстве против мужчины и за женщину». «Женщина-дитя. Именно ее пришествие в империю чувств должно систематически подготавливать искусство». Почему женщина-дитя? Бретон объясняет нам это: «Я выбираю женщину-дитя не для того, чтобы противопоставить ее остальным женщинам, но потому, что в ней, и только в ней, на мой взгляд, содержится в состоянии абсолютной прозрачности другая1 призма видения мира...»
В той мере, в которой женщина воспринимается как просто человеческое существо, она, так же как и существа мужского пола, окажется бессильна спасти этот терпящий бедствие мир; только женственность как таковая вносит в цивилизацию людей тот самый другой элемент, в котором заключена истинность жизни и поэзии и который один только и может избавить человечество.
Поскольку перспектива Бретона — исключительно поэтическая, женщину он рассматривает исключительно как поэзию, то есть как другое. И сколько ни задавайся вопросом о ее судьбе, ответ будет таиться в идеале взаимной любви: у нее нет иного призвания, кроме любви; в этом нет никакого принижения, поскольку призвание мужчины — тоже любовь. Между тем хотелось бы знать, является ли и для нее любовь ключом к миру, открытием красоты; найдет ли она эту красоту в своем любовнике? или в своем собственном образе? будет ли она способна на поэтическую деятельность, в ходе которой поэзия рождается на свет при помощи восприимчивого существа, — или ограничится одобрением творчества своего партнера? Она — «поэзия-в-себе» непосредственно, то есть для мужчины; но нам не известно, является ли она поэзией для себя. Бретон не говорит о женщине как о субъекте. Он также никогда не рисует образа дурной женщины. Все его творчество — за исключением нескольких манифестов и памфлетов, где он обрушивается на человеческое стадо, — посвящено не перечню поверхностных форм сопротивляемости мира, но раскрытию его потаенной истины; и женщина интересует его только в качестве наилучших «уст». Глубоко укоренившаяся в природе, совсем близкая к земле, она представляется также и ключом к запредельному миру. У Бретона есть тот же эзотерический натурализм, что у гностиков, видевших в Софии искупительное и даже созидающее начало, что и у Данте, избравшего Беатриче себе в проводники, или у Петрарки, озаренного любовью Лауры. Именно поэтому существо, наиболее глубоко укоренившееся в природе, наиболее близкое к земле, является одновременно и ключом к запредельному миру. Она — Истина, Красота, Поэзия, то есть — Все; более того, Все, принявшее облик другого, Все, за исключением самой себя.
СТЕНДАЛЬ, ИЛИ РОМАНТИКА ИСТИННОГО
Я покидаю современную эпоху и возвращаюсь к Стендалю только потому, что после всех этих карнавалов, где женщина переодевается то мегерой, то нимфой, то утренней звездой, то сиреной, встреча с мужчиной, живущим среди женщин из плоти и
крови, будет весьма ободряющей.
Стендаль с детства любил женщин чувственной любовью; на них проецировал свои юношеские устремления: он охотно воображал себя спасающим от какой-нибудь опасности прекрасную незнакомку и завоевывающим ее любовь., Когда он приехал в Париж, самым пылким его желанием была «очаровательная жена; мы будем обожать друг друга, она узнает мою душу...». Состарившись, он чертит на слое пыли инициалы самых любимых женщин. «Я думаю, что больше всего на свете я любил предаваться мечтам», — признается он. А мечты его питали женские образы; воспоминание о них оживляет пейзажи. «Гряда скал, как мне кажется, при подходе к Арбуа и еще от Доля по большой дороге была для меня ощутимым, наглядным образом души Метильды». Музыка, живопись, архитектура — все, что он любил, он любил душою несчастного любовника; гуляет ли он по Риму — на каждой странице возникает женщина; в сожалениях, желаниях, грусти и радости, пробужденных в нем женщинами, он познал вкус собственного сердца; и он хочет, чтобы судьями его были они: он посещает их салоны, старается блистать в их глазах; им он обязан минутами величайшего счастья и величайшей скорби, они были его главным занятием; их любовь он предпочитает всякой дружбе, их дружбу — мужской; женщины вдохновляли его писать книги, их образы населяют его романы. В значительной степени он пишет для них. «Мне посчастливилось быть прочитанным в 1900 году близкими мне душами вроде г-жи Ролан и Мелани Гильбер...» Из них была соткана сама его жизнь. Откуда же у них такая привилегия?
Этот нежный друг женщин, именно потому, что любит он их в их истинном обличье, не верит в женскую тайну; никакая сущность не определит женщину раз и навсегда; идея «вечной женственности» кажется ему педантичной и смешной. «Вот уже две тысячи лет педанты не устают повторять, что у женщин более живой ум, а в мужчинах больше надежности; что у женщин больше утонченности в мыслях, а мужчины более внимательны. Так некогда один парижский зевака, прогуливаясь по садам Версаля, заключил из увиденного, что деревья рождаются подстриженными». Различия, которые можно заметить между мужчинами и женщинами, отражают различия в их положении. Как, например, женщинам не быть романтичнее их возлюбленных? «Женщина трудится над вышиванием, ремеслом унылым, занимающим только руки, и мечтает о возлюбленном, в то время как тот галопом несется по равнине со своим эскадроном и будет взят под арест, если допустит неверное движение». Точно так же женщин упрекают в недостатке здравого смысла. «Женщины предпочитают эмоции разуму; это очень просто: поскольку в силу наших пошлых обычаев у них нет в семье никаких дел, от разума им просто нет никакой пользы... Дайте вашей жене уладить дела с фермерами двух ваших имений, и, держу пари, записи будут вестись лучше, чем у вас». В истории мы находим так мало гениальных женщин только потому, что общество лишает их всякой возможности самовыражения. «Все гении, родившиеся женщинами1, потеряны для счастья общества; стоит только случаю дать им возможность проявить себя, и вот они уже обнаруживают сложнейшие таланты». Но самое ужасное препятствие, которое им приходится преодолевать, — это отупляющее воздействие воспитания; угнетатель всегда старается принизить тех, кого он угнетает; мужчина намеренно не дает женщинам испытать судьбу. «Мы оставляем невостребованными их самые блистательные качества, в изобилии несущие счастье и им самим и нам». В десять лет девочка живее и тоньше своего брата; в двадцать озорник оказывается остроумным человеком, а девушка — «большой дурой, неловкой, робкой и боящейся пауков»; виновато же в этом полученное ею воспитание. Женщинам следовало бы давать точно такое же образование, что и молодым людям. Антифеминисты возражают на это, что образованные и умные женщины — чудовищны; а вся беда в том, что они до сих пор составляют исключение; если бы они все могли так же естественно, как и мужчины, приобщаться к культуре, то и пользовались бы они ею столь же естественно. А изуродовав, их заставляют подчиняться противоестественным законам; их выдают замуж против воли и требуют от них верности, и даже развод вменяется им в вину как распутство. Очень многих из них обрекают на праздный образ жизни, тогда как счастье вне труда невозможно. Такое положение дел возмущает Стендаля, в нем он видит источник всех недостатков, за которые упрекают женщин. Они не ангелы, не демоны, не сфинксы — они человеческие существа, которых идиотские нравы низвели до полурабского положения.