Евреинов ссылается на Фрейда практически в каждом из своих теоретических трудов. „А что все наши сновидения — чистейший театр, это мы знаем твердо из гениального „Толкования сновидений" Зигмунда Фрейда". Его подробный разбор эротики и особенно всяческих извращений как театральной игры основан преимущественно на иллюстрациях из Крафт-Эбинга, но с очевидностью указывает и на знание аналитической литературы. Более всего, однако, выражена психоаналитическая ориентация в двух интересных книжках, вышедших уже в 20-е годы: „Подполье гения. Сексуальные источники творчества Достоевского" А. Кашиной-Евреиновой (1923) и „Тайна Распутина" самого Евреинова (1924).
Книжка о Достоевском написана молодой актрисой, недавно вышедшей замуж за знаменитого драматурга, и содержит посвящение „Моему «старому мужу» — Н. Н. Евреинову — от «молодой» жены". Участие или по крайней мере согласие с ней старшего из супругов не вызывает сомнений. Фрейд характеризуется здесь в превосходных тонах, как „знаменитый своими открытиями", раскрывающий „глубинные тайны души" и „беспредельные горизонты", „гениальнейший" и даже „замечательнейший". Впрочем, единственным открытием Фрейда, которое усвоила автор, является сексуальное происхождение неврозов и всего на свете. Ее трактовка Достоевского любопытным образом отличается от психоаналитических трактовок Татьяны Розенталь и самого Фрейда, но в целом эта книжка является не более чем характерной приметой эпохи, свидетельством тех увлечений, которым она предавалсь, не считая нужным этого стесняться.
Совсем другая судьба у книги самого Евреинова о Распутине. Ясно и ярко написанная, полная деталей, которые и полвека спустя воспринимаются как скандальные (в 1990 году она была переиздана сразу девятью издательствами России и Украины), она принадлежит к тем источникам, в которых потомки в готовом виде находят свою историю. В соответствии с законами драмы, Евреинов начинает с экспозиции невероятных силы и влияния Распутина; он, сибирский крестьянин, стал негласным монархом России. В этом и есть его тайна. Евреинов перебирает разные отгадки. Первой и наиболее очевидной для него и для его читателей был гипноз. Есть свидетельства того, что Распутин брал частные уроки гипноза у одного из многочисленных петербургских „магнетизеров", и даже царский министр внутренних дел А.Н.Хвостов в своих официальных показаниях Чрезвычайной следственной комиссии в 1917 году отзывался о Распутине как об „одном из самых сильных гипнотизеров, которых я когда-либо встречал". От себя Евреинов добавляет, что Распутин был и выдающимся актером-самородком, превращавшим в спектакль все, с чем имел дело. Кроме того, Евреинов доказывает разными свидетельствами, что Распутин был хлыстом.
Но эти объяснения не вполне удовлетворяют Евреинова. Вернувшись к справочникам по гипнотизму, он цитирует Бехтерева, который в своих размышлениях о Распутине предлагал выделять, наряду с „обыкновенным", еще и „половой гипнотизм", что объясняло, с точки зрения Бехтерева, особое влияние старца на великосветских дам. В поисках более серьезных представлений Евреинов обращается к Вяч. Иванову, Ницше и Фрейду. У двух первых он берет идею „маски", с которой сливается человек, заставляя верить в нее других потому, что идентифицируется с ней сам. Так Распутин, подобно хлыстам, видел себя Христом и заставлял верить в это других. Тут автор ссылается на „обширную фрейдовскую литературу", и более всего на „Тотем и табу", вышедший уже в русском переводе. Евреинов довольно близок к тому, чтобы сказать, что отношения Распутина со „вздорно-истеричной царицей" и вообще с несчастной и больной царской семьей — это перенос, трансфер: „не надо быть психологом, чтобы понять, как легко и просто человек, внушающий другому мысль о своей спасительной для него миссии... становится со временем для этого другого не только ближайшим советником, но и верховным руководителем, не только «другом», но и «господином»". Зато итоговый диагноз Евреиновым сформулирован ясно: Распутин — „истеро-эпилептик, страдавший явной эротико-религиозной манией".
В 1920 году Евреинов пишет свою известную пьесу „Самое главное". Герой ее по имени Параклет, что значит „советник, помощник, утешитель", представляется как „антрепренер театра, который зовется жизнью". Одна из его масок по ходу действия зовется „доктором Фреголи". Но, в отличие от своего знаменитого венского коллеги со сходной фамилией, этот доктор помогает людям на деле, имея для этого особые, театральные средства: нанимает актеров и диктует им мизансцены, в которых те играют в любовь с принимающими все за чистую монету несчастными — робкой девушкой, неврастеничным юношей, старой девой... Жуткие последствия такого незваного вмешательства в чужие жизни остаются недоигранными и, похоже, недодуманными. Зато ему дается идеологическое обоснование, которое, судя по судьбе этой пьесы, да и по многому другому, было приемлемым для большевистской верхушки и отвечало ее собственным исканиям. Доктор Фреголи рассуждает так: „Социализм обещает очень много, начиная с распределения ролей на более справедливых началах... Но на свете есть миллионы людей, лишенных интимных радостей благодаря убожеству, миллионы, для которых равноправие социализма должно звучать горькой насмешкой. Это, конечно, не аргумент против социализма, это лишь аргумент в пользу того, что мы должны еще что-то предпринять".
Театротерапия здесь — не ветхий катарсис, а любительский тоталитарный проект и даже больше, техническое обоснование возможности психологической манипуляции. Писал его, впрочем, блестящий интеллигент, восторженный портрет которого оставил знавший его как раз в те годы М. Булгаков в своих „Записках на манжетах"... Более того, „Мастер и Маргарита" во многом продолжает идею „Самого главного" . И тут и там — постороннее вмешательство, дающее людям то, чего им не достичь самим; и тут и там — непрерывный спектакль, и действие в нем срежиссировано. Но велика и разница. Как автор пьесы, так и ее зритель, автор революции, идентифицируют себя не с безликими несчастными, а с мудрым организатором их жизни. У Булгакова все наоборот — автор и читатель находят себя, свои беды и надежды в судьбе Мастера и Маргариты. У Евреинова нет и намека на магию, его Доктор осуществляет все театральными средствами — переодеваниями, деньгами, актерской игрой. Однако всемогущий Воланд дает своим подопечным выбор и не знает их ответа до тех пор, пока он не дан; земной же евреиновский Доктор решает за живых людей так, как драматург решает за своих героев. В общем, Евреинов доказывает, что „еще что-то предпринять" технически возможно, и показывает, как бы он это сделал своими средствами, не выходя за пределы тоталитарной идеи.
Пьеса „Самое главное", сразу поставленная в революционном Питере, имела успех не только там: позже она ставилась более чем в 20 странах мира. А тогда, 7 ноября 1920 года, Евреииов поставил на Дворцовой площади еще и колоссальное представление „Взятие Зимнего дворца", в котором было задействовано 7000 участников. Понятно, что при выезде Евреинова в эмиграцию в 1925 году Д. Философов доставил ему неприятные мгновения, объявив агентом большевиков. Впрочем, за границей ему была суждена длинная и продуктивная жизнь.
В „театрализованной" мысли Евреинова, которая развивалась по своим законам, проходя сквозь войны и революции, мы видим особенно ясно ту преемственность, которая существовала между исканиями элитарной интеллигенции до и после Октябрьского переворота. Совсем не случайна та искренняя и полная скрытых смыслов солидарность с Троцким, которая звучит в одной из книг Евреинова, написанных одновременно с „Самым главным"; „я бесконечно благодарен Льву Давыдовичу Троцкому, а вместе со мной и все мои единомышленники (вольные и невольные) за ту исключительно ценную поддержку, какую нашла идея театрализации жизни в его последних литературных трудах".
В написанном в 1916 году (а вышедшем только при большевиках, в 1923) романе близкой тогда к символистам Мариэтты Шагинян „Своя судьба" психиатрическая проблематика занимает центральное место. Действие разворачивается в кавказском санатории для нервнобольных, образ которого, возможно, сложился под влиянием подмосковного Крюково. Психиатрическое лечение и фигура главного врача Ферстера изображены настолько идеализированно, что возникает ощущение, будто автор и сам недавно имел успешный опыт пациента. Персонал санатория имеет концепцию „органического лечения", враждебную как психоанализу, так и евреиновской театротерапии. Ферстер говорит, например: „Шекспир знал, что надо отречься от магии, чтобы не потерять своей человеческой доли. А все театральное — магия... Никогда и ни при каких обстоятельствах не допускал бы я театральных удовольствий для нервно-больных". Сам Евреинов довольно зло изображен в виде маниакального больного Ястробцова, источника всех бед санатория. Изъясняясь типичной символистской терминологией, он „усугубляет в каждом его соблазн", ставит в санатории символистский спектакль „Что мне снилось", доводит одного из больных до самоубийства и под конец клевещет на гениального Ферстера.
Карикатуре подвергается и психоанализ. Светская дама „передовых взглядов" пишет в санаторий из столицы: „Вся психопатология чепуха, за исключением психического анализа. Дело в том, что нужно непременно ложиться на диван и ассоциировать,., а доктор должен сидеть с карандашом и точно все записывать. Вот тебе и все лечение. Результаты получаются такие, что вся медицина ахнула". Один психиатр рассказывает другому о неврастенике, который за „это лежанье всей душой уцепился, И бумажки свои записанные хранил и твердо был уверен, что этаким способом он второго Заратустру напишет". Его собеседник настроен еще более резко: „лежачье ассоциирование — это душевный разврат"! Впрочем, сам Ферстер „пользуется психическим анализом, но страшно редко и с осторожностью".