Зависимость давала писателю стимул и материал для творческой переработки всю последнюю часть его жизни. Но, конечно, она не определяла полностью содержание того, что он писал. В романе Булгакова есть огромной важности слои — вся евангельская тема, да и не только она, — которые к отношениям Булгакова с Буллитом не имеют видимого отношения. И в самом образе Волан да есть множество черт, взятых автором из каких-то других источников.
Зависимость Булгакова от Буллита и Мастера от Баланда в чем-то подобна, а в чем-то отлична от другой важной для писателя как раз в это время зависимости — от ходившего к нему в гости врача-гипнотизера С. М. Берга, снявшего за несколько сеансов тяжелую невротическую реакцию. Увлекшись, Булгаков сам стал творить чудеса и за один сеанс избавил своего приятеля от „мрачных мыслей" образца 1935 года (66). В романе Булгакова давно отмечен удивительный эффект наложения образов Воланда и Мастера: два героя, столь различные между собой, рассказывают в романе, продолжая друг друга, одну и ту же Историю. Зависимость включает в себя, как один из своих психологических механизмов, идентификацию с тем, от кого зависишь. Так страдающий Булгаков начал сам проводить гипноз приятелю, отождествившись тем самым со своим избавителем-гипнотизером, а потом, как мы видели, и с ним самим стал говорить суггестивным языком.
Эффективный гипноз — это чудесный апофеоз зависимости одного человека от другого. Не каждый может быть гипнотизером; не каждый оказывается гипна-белен, Булгаков был, и тема гипноза одна из немногих, пронизывающих собой всю структуру романа: Сперанский лечит гипнозом, Иешуа таким же способом лечит Пилата, и в том, что делала в Москве компания Воланда, „наиболее развитые и культурные люди", в романс (а также и некоторые нынешние литературоведы) тоже видят гипноз. В апреле 1938 года С. Л. Цейтлин, дававший Булгакову советы по „психиатрической" линии романа, прислал Булгакову „классическую книгу о гипнозе". Рационально необъяснимое, в буквальном смысле чудесное искусство гипноза, предполагающее абсолютную пассивность одного субъекта и абсолютную власть над ним другого — и требующее от человека добровольного и благодарного принятия этой власти — на редкость соответствовало по своему духу советской эпохе. Увянув на Западе, где его убежденным противником был Фрейд, оно, единственное из всех видов психотерапии, уцелело и даже расцвело при коммунистической власти, видевшей и поощрявшей множество популярных гипнотизеров, от Вольфа Мессинга в 30-х годах до Анатолия Кашпировского в 80-х.
Булгаков, пациент гипнотизера, и Буллит, пациент психоаналитика, вряд ли обсуждали между собой свой клинический опыт. Важно другое: в страшном, необъяснимом и непредсказуемом мире сталинской Москвы только чудо может спасти человека. Когда остается надеяться только на чудо, тогда оно кажется возможным и, более того, легко достижимым. Его может творить, и иногда творит, Сталин; его может, наверно, сотворить Посол далекой и могущественной страны; его может сотворить гипнотизер; больше того, его может сотворить даже пациент гипнотизера. Условием является то, что другой человек, в данный момент еще более растерянный и запуганный, поверит в возможность совершения чуда над собой.
30 октября 1935 года к Булгаковым приехала Ахматова: „Ужасное лицо. У нее — в одну ночь — арестовали сына и мужа. Приехала подавать письмо Иос)ифу) Вис)сарионовичу). В явном расстройстве, бормочет что-то про себя". Булгаков помогал составить письмо. Потом предложил Ахматовой переписать от руки отпечатанный на машинке текст — так, по его представлениям, было в данном случае лучше. Отвезли письмо Сталину, на четвертый день пришла телеграмма от Пунина и Гумилева — их освободили. Случилось очередное чудо. События, важнее которых для человека нет, зависели от совершения магических действий. Письма самого Булгакова Сталину — тоже магические действия, и когда они не срабатывали, то, значит, были совершены неверно. То, что Замятин получил разрешение на отъезд, а Булгаков — нет, Замятин объяснял тем, что его письмо было написано „четко и ясно", а письмо Булгакова — „неправильно".
Зависимость, как и любовь, бывает разной. Зависимость Булгакова от Сталина, зависимость односторонняя и полная, идеально чистая, большая, чем зависимость Мольера от Короля-Солнца, была все же другого рода, чем отношения Булгакова с Буллитом. При всем различии их социальных положений и жизненных перспектив это было реальное, дружеское и, вероятно, обоюдно интересное общение. В результате Воланд куда больше похож на Буллита — физически, эмоционально и, так сказать, как человек, — чем, например, Людовик из „Мольера" похож на реального Сталина.
Все это не значит, конечно, что Буллит непосредственно влиял на художественную ткань романа. Необыкновенно яркая личность, он был второразрядным писателем. Между его единственным романом „Это не сделано" и булгаковскими текстами не видно ничего общего.
И все же это голос Буллита, любителя роскоши и женщин, Шуберта и Гете, мы слышим в уговорах Воланда: „Что делать вам в подвальчике? О, трижды романтический мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта?" И, в знак общего их иронического интереса к эксперименту по выращиванию новой породы людей: „Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула?" Не то же ли самое говорил он несколько позже другому трижды романтическому человеку, Фрейду, который сам себя называл „старым Мастером" и все колебался уезжать из бойни, — и которого Буллит в конце концов, подобно Воланду, сумел-таки вытащить „в тишину".
Разница в том, что Буллит оказался бессилен сделать для Булгакова то, что он в аналогичной ситуации сумел сделать для Фрейда — помочь эмигрировать.
Сага об иностранной помощи
Сюжет романа Булгакова, как и основные его герои, движется одновременно в нескольких плоскостях. Скажем, Маргарита — и трогательная подруга Мастера, и ведьма, и чуть замаскированный портрет жены автора. Ведьма, она осуществляет желания подруги-жены, которые та не способна реализовать земными средствами. Воланд — и дьявол, и Буллит одновременно. Мифологический Воланд на фоне более страшной, чем сам дьявол, исторической Москвы творит благо. Избавляя Мастера и Маргариту от непосильной для них советской жизни, он забирает их к себе. Его исторический прототип при всем своем влиянии не смог сделать то же самое для автора. Что ж, чего не мог сделать для автора его могущественный друг, то делает для выдуманного автором Мастера сам дьявол.
Чем бы ни был „покой" Воланда на том свете, земное его подобие очевидно. Это заграница, эмиграция. Перечитайте сцену прощания, и вы согласитесь: именно эти слова — щемящая грусть... сладковатая тревога... бродячее цыганское волнение... глубокая и кровная обида... горделивое равнодушие... предчувствие постоянного покоя... именно они способны выразить чувства человека, вынужденного добровольно покинуть город и культуру, которые он любит, и предпочесть им эмиграцию, в которой у него будет покой, но не будет света — свет может ему светить только дома.
Так оплачиваются все счета; пережив это, Мастер может глядеть в лицо Воланду „прямо и смело". „Навсегда! Это надо осмыслить", — шептал, наверно, и сам Булгаков, подавая документы на выезд. А может быть, он описывал здесь (и дальше по тексту) прощальные суетливые жесты более счастливого, чем он, Мастера — Е. Замятина, который сумел тогда уехать и писал Булгакову, никогда не бывавшему заграницей, письма, не всегда до него доходившие... Во всяком случае, путь Замятина обоими воспринимался как нечто потустороннее: в письме, посланном Булгакову Замятиным накануне отъезда, он называет себя Агасфером, и так же к нему не раз обращался в своих письмах Булгаков.
Бессмыслен спор о том, чем на самом деле кончается эта история — смертью Мастера и Маргариты или их эмиграцией; точно так же бессмыслен спор о том, кем на самом деле был Воланд. Но, конечно, не стоит мистифицировать роман больше, чем это сделано самим автором, и вовсе не видеть того, что на мифологической канве в нем разворачивается реальная жизненная драма, и прощание Мастера — нелегкое решение, на которое, однако, пошли многие, и среди них сам Булгаков. Как мы знаем, реальный Буллит отнюдь не был всесилен. Вполне возможно, однако, что демонстративное внимание американского Посла помогло писателю. Даже в те времена внимание заграницы бралось в расчет по крайней мере теми, от кого зависели гонорары. На обсуждении чьей-то чересчур „боевитой" пьесы Станиславский восклицал: „А что скажет Америка?" с той же интонацией, с какой в иных случаях беспокоился: „А что скажет Сталин?" Репетируя
„Мольера", он пугал Булгакова: „А что если французский посол возьмет да и уйдет со второго акта?".
Хоть в годы пребывания Буллита в Москве Булгаков и не имел покоя, после отъезда Посла в конце 1936 года его жизнь резко ухудшилась. Пытаясь спастись и, одновременно, стремясь оправдать свою зависимость, Булгаков пишет „Батум", пьесу о Сталине, рассчитанную на чтение самим главным героем. Психоаналитик трактовал бы этот процесс переключения с одной могущественной фигуры на другую (Сталин — гипнотизер _ Буллит — Сталин) как навязчивый поиск трансферного объекта. Невротик переносит свои ожидания магической помощи на подходящую фигуру, и вся его душевная жизнь оказывается сосредоточенной то на одном, то на другом таком объекте. Для писателя подобного склада, оказавшегося в опасной, унизительной и почти невыносимой ситуации, сам его текст, подобно адресованным аналитику ассоциациям на психоаналитическом сеансе, оказывается посланием к объекту его трансферных чувств — любви, зависимости, страха. Сначала, пока есть силы, надежда и разные объекты переноса (не только Сталин, но и Буллит), писательское творчество выражает зависимость в глубоко переработанном виде, никак не соприкасаясь с письмами вождю, отделанными на магический манер. Но силы кончаются, а всемогущий адресат становится единственным. Тогда эти два жанра, столь отличные друг от друга, сливаются в одном тексте. Такой текст выражает и любовь к покровителю, и страх перед его силой, и желание разделить с ним свои неясные чувства, и безотчетную магию, и сознательную лесть, и просьбу, и надежду, и авансом данную благодарность. Такой текст становится делом жизни; его принятие покровителем должно спасти автора и возвести на магическую высоту, а непринятие ведет к добровольной смерти. Булгаков смертельно заболел от известия, что его пьеса о Сталине отвергнута ее читателем-героем. И одновременно вернулся к доработке романа о Воланде, Мастере и Маргарите.