Постановка проблемы идеала и личности прекрасного человека в творчестве Лескова имеет глубоко оригинальные черты. В отличие от Достоевского, воспринимающего хаотическое состояние современной ему жизни прежде всего через призму все определяющих начал веры и неверия, всечеловеческого братства, Лесков решительно отстраняется в своих рассказах о праведниках от постановки подобных мировоззренческих проблем. В центре его внимания - примечательные характеры, описанные им почти с документальной точностью, реальные судьбы и события. Питая, подобно Л. Толстому, недоверие к каким бы то ни было «теориям», Лесков намеренно ограничивает свои авторские права, сводя их к роли собирателя и записчика передаваемых «достоверных» житейских историй. Главные сюжетные коллизии, на которых построены праведнические рассказы, - это, как правило, не противоборство идей, доктрин, теорий, а столкновение добра и альтруистической любви и холодного безучастия, высокой честности и беззастенчивой изворотливости. Не случайно в своей статье «Куфельный мужик», навеянной бытовым эпизодом из жизни Достоевского, Лесков именует этого писателя «духовным христианином» и, слегка подтрунивая над темнотой его пророчеств, противопоставляет его «практическому христианину» Толстому, о своем совпадении с которым во многих вопросах он не раз заявлял в письмах и литературных выступлениях. Для Лескова Достоевский - «духовный христианин», а Толстой - «практический христианин». «Праведник» Достоевского интересен и значителен как человек, который нашел правильную идею, дарующую ему крепость. Не только поведение, но и самочувствие такого героя всецело определено этой идеей. Праведники Лескова свободны от всевластия идей. Они вообще чаще всего далеки от какого бы то ни было теоретического поиска и следуют в своих мнениях и поступках непосредственному движению сердца. По словам Горького: «Герои Лескова - это очарованные любовью к людям - то есть излучающие свет совершенной, братственной любви» [3. С. 49].
Однако Лесков и Достоевский по-разному раскрывают тайну этого «феномена русской жизни», по-разному представляют возможности активного духовного воздействия, служения в миру.
Зосима предстает перед читателем как человек, давно уже получивший известную свободу от каких-либо определенных сословно-иерархических и бытовых, житейских ограничений; это положение позволяет ему выработать целостную нравственно-философскую концепцию. Из рассказа самого Зосимы следует, что именно странствиям и страданиям, поднявшим его над пригнетающей властью житейской повседневности, обязан он чувством благоговейного уважения к великому таинству жизни, пережитым и осознанным как религиозное чувство. Отзываясь всем своим существом на бескрайнюю неизреченную красоту природы, Зосима восходит на новую ступень своего духовного роста - обретение внутреннего умиления, любви к каждому, видение «другого».
Эти великие духовные блага, обретенные им в скитальничестве и страданиях, Зосима несет в «мир», где они не остаются незамеченными. Нравственное обаяние старца так велико, что каждый человек, столкнувшийся с ним, чувствует старческое влияние и руководство. Подобный пафос умиления и открытость для «других» мы можем наблюдать у лесковского Голована. Естественная устремленность к добру выражается в лице «праведника» Голована: «Спокойная и счастливая улыбка не оставляла лица Голована ни на минуту: она светилась в каждой черте, но преимущественно играла на устах и в глазах умных и добрых, но как будто немножко насмешливых» [1. С. 353]. Сам Голован верит в присущую каждому человеку способность в решительный момент жизни явить добро и справедливость. Вынужденный выступать в роли советчика, он, подобно старцам, не дает готовых вариантов решения, а пытается активизировать нравственные силы собеседника, предлагая ему поставить себя в ситуацию, требующую последнего и уже поэтому праведного решения: «…помолись и сделай так, как будто тебе сейчас помирать надо. Вот скажи-ка мне: как бы ты в таком разе сделал?» Тот подумает и ответит. Голован или согласится, или даже скажет: «А я, брат, умираючи, вот как лучше сделал. И рассказывает по обыкновению все весело, со всегдашней улыбкой.» [1. С. 358]. Голован не пугает людей страхом Божьего суда, наоборот, он как бы заражает других «легкостью», с которой он сам творит добро.
Праведники, подобно старцам, находятся во власти неимперативного, тихого стремления водворить в жизнь «царство правды и бескорыстия». В этой грани своего облика они наследуют зародившемуся в XIV веке стилю духовно-культурной жизни, который возник в результате практического творения на Руси исихазма, пришедшего из Византии и многое определившего в русской культуре последующих эпох. По мысли В.О. Ключевского, верхневолжская Великороссия была создана «дружескими усилиями монаха и крестьянина» и, в частности, «тихим делом», «кроткими речами» и неброским, но внушительным примером людей круга Сергия Радонежского, который для того, чтобы возродить Россию и «сплотить и упрочить государственный порядок», использовал «неуловимые, бесшумные нравственные средства, про которые и не знаешь, что и рассказать» [3. С. 204].
В такой трактовке личности «праведника» сказалась органическая близость Лескова традициям древнерусской литературы. Известно, что идеальные персонажи Печерского патерика, за немногим исключением, не мученики, а радетели, и не столько за веру, сколько за правду. Способность жить по высоким моральным законам Лесков связывает с тем, что его «черноземные» и «мелкотравчатые» герои - воплощение лучших нравственных сил народа (Однодум, Голован и др.) Секрет необоримой нравственной крепости героев Лескова - в теснейших связях с миром народной жизни, которые и позволяют каждому из них преодолеть в решительный момент инстинкт самосохранения и явить дерзновенное бесстрашие.
Знаменательно сходство между обликом лесковских праведников и заволжских старцев - нестяжателей XV века, среди которых наиболее яркой фигурой был Нил Сорский, поборник незаметного и тихого «умного делания», не притязающего на «учительство» и авторитетность у современников и на память потомков. Известное намерение Лескова (не осуществленное в дальнейшем) написать о Ниле Сорском преследовало, по словам писателя, следующую цель: «Это будет образцовое жизнеописание русского святого, которому нет подобного нигде по здравости и реальности его христианских воззрений» [3. С. 204].
Вместе с тем лесковское праведни-чество существенно отличается от русского подвижничества XIV-XV веков, которому сопутствовали уединение от людей, созерцательное погружение в молитву и борьба с собственной греховностью. Лескову чужда столь важная в агиографии идея уединенно-сосредоточенного нравственного самосовершенствования. Всецелая озабоченность человека личным совершенством во имя возвышения над людьми осуждена писателем в образе Ермия («Скоморох Памфа-лон»). Этот ушедший от людей ради спасения своей души и прославившийся святостью человек, встретив самоотверженного Памфалона, понял, что жил грешником: забыл о существовании достойных людей, предавшись гордости и залюбовавшись собой. Памфалон говорит: «Я не могу о своей душе думать, когда есть кто-нибудь, кому надо помочь». Этическая норма, провозглашаемая Лесковым, противопоставлена идее чисто индивидуального спасения души путем аскезы и бегства от мира. Праведники Лескова не озабочены вниманием к себе окружающих, не стремятся к тому, чтобы их благородство было кем-то замечено. «Не стоит думать о том, что будут делать другие, когда вы будете делать им добро», - полагает Червев [3. С. 205]. А вот завершающая фраза в рассказе «Человек на часах»: «Я думаю о тех смертных, которые любят добро просто для самого добра и не ожидают никаких наград за него, где бы оно ни было. Эти прямые и надежные люди тоже, мне кажется, должны быть вполне довольны святым порывом любви…» [3. С. 205].
Самосознание лесковских героев свободно от рефлексии. Несосредоточенность на себе, полная растворен-ность в заботах и скорбях других людей - вот что составляет для Лескова исторически не преходящую ценность. Бескорыстие и самоотверженность праведника, по мысли Лескова, несовместимы с чувством собственной избранности и духовной привилегированности.
Привычному для русской литературы XIX века герою, причастному умонастроениям эпохи, стремящемуся утвердить себя и свою позицию, Лесков противопоставляет человека иной ориентации: связанного в большей мере с культурно-историческим прошлым и стоящего в стороне от веяний современности. Писатель не пытается формировать человеческие ценности в итоге пересмотра привычных воззрений, а, напротив, находит нечто живое в недрах традиционного уклада. В своем творчестве он постарался раскрыть первоосновы русской духовно-практической культуры вообще и старческой традиции в частности. В своей современности, противоречивой и динамичной, Лесков усмотрел прежде всего то, что роднит ее с далекой стариной. По собственным словам писателя, его интересовали «тихие, тайные струи, которые текли под верхней рябью русских вод, кой-где поборожденных направленскими ветрами» [3. С. 232]. Однако писатель далек от романтической идеализации русской старины. Напротив, с присущей ему «тихой язвительностью» он изображает характерную для отошедшей эпохи русской жизни надменность губернских наставников и бюрократичность провинциального общества. Но Лесков дорожит человеческими качествами и связями, идущими через века. Характерные для многих рассказов о праведниках обороты: «он у нас…», «у нас на Руси…», «На Руси все православные знают…» указывают на относительную целостность уходящего в прошлое мира русской жизни.