Михайловский даже выводит своеобразный закон, при котором гнев будет, расти пропорционально размеру электората. “Представим себе собрание, положим, в 300 человек, перед которым говорит оратор. Допустим, далее, что волнение, ощущаемое оратором, может быть выражено цифрой 10 и что при первых взрывах своего красноречия он сообщает каждому из трехсот слушателей, по крайней мере, половину этого своего волнения. Каждый из слушателей выразит это рукоплесканиями или усиленным вниманием: в позе, в выражении лица каждого будет нечто напряженное. И каждый будет, следовательно, видеть не только взволнованного оратора, а и еще множество напряженно-внимательных или взволнованных своих товарищей по аудитории. Это зрелище будет, в свою очередь, усиливать что называется в парламентах «движением» (зепзайоп). Положим, что каждый из слушателей получает только половину этого всеобщего возбуждения. Тогда его волнение выразится не цифрой 5, а цифрой 750 (21/2 помноженное на 300). Что же касается самого оратора, этого центра, к которому со всех сторон возвращается поток возбужденного им волнения с преувеличенной силой, то он может быть даже совершенно подавлен этим потоком, как оно часто и бывает с неопытными, неприспособившимися ораторами. Понятно, что в действительности лавинообразный рост волнения не может быть так быстр, потому что не каждый же из трехсот слушателей видит со своего места 299 взволнованных товарищей. Но общий закон процесса все-таки именно таков”.
Таким образом, в явлениях стигматизации и в других поразительных случаях влияния воображения на растительную и животную жизнь Мехайловский видит переходную ступень между мимичностью, с одной стороны, и проявлениями подражательности в мелких житейских делах и в записанных историей и психиатрией нравственных эпидемиях — с другой. Пример же оратора, увлекающего слушателей даже до совершенного забвения действительности, представляет переход от случаев одиночного подражания Христу, казненному, палачу, роженице и т. д. к массовым движениям и до известной степени уясняет самый процесс заразы.
Вот Михайловский убедил нас в чрезвычайной силе и распространенности этого “психического двигателя”, бессознательного или мимовольного подражания, остается только разрешить вопрос об условиях, при которых склонность к подражанию присутствует и отсутствует, появляется и исчезает, выражается с большей и меньшей силой: при каких, следовательно, условиях складывается то, что он называет «толпой», — податливую массу, готовую идти «за героем» куда бы то ни было и томительно и напряженно переминающаяся с ноги на ногу в ожидании его появления.
“Из каких людей составляется «толпа»? В чем заключается секрет их непреодолимого стремления к подражанию? Нравственные ли их качества определяют это стремление, или умственные, или какие Другие особенности?”
В четвертой части своей статьи «Герои и толпа», перед Михайловским встает дилемма: “или подражательность не имеет ничего общего с симпатией, или симпатия не может служить основанием для теории нравственных чувств”, впрочем, ему здесь нет дела до систем морали, а потому он считает, что можно ограничиться простым замечанием, что различие между симпатией и подражательностью не так уже резко.
Рассуждая на тему подражательности, она “даже в наивысших своих болезненных формах, есть лишь специальный случай омрачения сознания и слабости воли, обусловленной какими-то специальными обстоятельствами. Очевидно, что в этих специальных обстоятельствах должен находиться ключ к уразумению всех разнообразных явлений.
Найдя этот ключ, мы откроем себе далекие перспективы в глубь истории и в область практической жизни, ибо узнаем, как, когда и почему толпа шла и идет за героями.”
Михайловский пытается дойти до причин явления, у него возникает вопрос: “что же общего между условиями жизни современной якутки или забайкальского казака и, например, итальянца XIV века, неистово и вместе послушно отплясывающего тарантеллу, или крестоносца, почти автоматически примыкающего к походу? Почему во всех этих случаях рефлекс получает именно подражательный характер, а не какой-нибудь другой? В ответ мы получим или простой итог: «имитативность, стремление приходить в унисон с окружающими людьми есть существенное свойство человека, существенная черта его психофизической природы, данная в самом устройстве нервно-мозгового механизма» (Кандинский. Общепонятные психологические этюды). Или же нам предложат отдельные отрывочные объяснения того, как крупное общественное несчастье вроде труса, глада или нашествия иноплеменников парализировало сознание и волю современников”
Седьмую главу своей статьи Михайловский начинает с обсуждения занятной книжки г-на Кандинского, и при всем уважение Михайловского к автору, он замечает, что “вторая часть этой книжки, озаглавленная «Нервно-психический контагий и душевные эпидемии», целиком посвящена занимающему нас здесь предмету, как показывает и самое заглавие. Это очень интересный этюд. Но любопытно, что г-н Кандинский ни единым словом не касается мимичности и происхождения покровительственно-подражательных органических форм; это для него в некотором роде «чиновник совершенно постороннего ведомства». О явлениях стигматизации упомянуто вскользь, в двух словах. Но самое любопытное — это отношение автора к гипнотизму. Гипнотические опыты, по-видимому, особенно дороги г-ну Кандинскому в качестве полемического орудия против «чудес спиритизма»”. Похвальная конечно цель, но Михайловский замечает, что в трактате, специально посвященном подражательности, едва-едва упоминается о той громадной роли, которую подражание играет в самом составе гипнотических сеансов. “Между тем здесь-то, может быть, и лежит ключ к уразумению всей тайны «героев и толпы»”.
Дело в том, что у гип-нотиков, вместе с омрачением сознания, сильно повышается рефлекторная раздражительность, именно потому, что подавляется деятельность известных отделов головного мозга — коркового слоя полушарий, гипнотик находится совершенно во власти экспериментатора. Однако это состояние безвольной и бессознательной игрушки в руках другого человека имеет свои степени. Есть, например, гип-нотики способные и неспособные отвечать на заданный им вопрос. Очевидно, что у первых еще работают некоторые части мозга, не функционирующие у вторых. Далее, одни бессознательно подражают всем производимым перед ними движениям, но не исполняют обращенных к ним приказаний, если приказания эти не сопровождаются движениями, так сказать, подсказывающего свойства. Такой гипнотик пойдет, пожалуй, за вами, если вы ему прикажете, но он пойдет именно за вами, подражая вам, а отнюдь не потому, что ваше приказание дошло по адресу. Есть, наоборот, и такие, которые действительно повинуются самым нелепым приказаниям, например, пьют чернила, суют руки в огонь и т. п., не нуждаясь в том, чтобы перед ними проделывалось то же самое. Ясно, что повинующиеся погружены в менее глубокий сон (если можно в данном случае употребить это слово), чем подражающие, ибо первые все-таки способны воспринять приказание.
Все это достигается однообразными, равномерными и слабыми влияниями на органы чувств. Таково физиологическое объяснение. Что касается объяснения психологического, то читатель может его найти в статье Шнейдера «О психических причинах гипнотических явлений» (Новое обозрение. 1881, .№ 2). Михайловский приводит только окончательный вывод Шнейдера: «Гипнотизм есть не что иное, как искусственно произведенная ненормальная односторонность сознания, то есть ненормально односторонняя концентрация сознания... Вследствие продолжительной фиксации блестящего предмета, вследствие прислушивания к известному равномерному звуку процесс сознания постепенно концентрируется в ненормальной степени на одном данном явлении, так что другие явления очень трудно или вовсе не доходят до сознания».
От сюда уже видно, что объяснения Гейденгайна и Шнейдера говорят, собственно, одно и то же, только на разных языках. Михайловский говорит, “что гипнотик, поставленный экспериментатором в условия крайне скудных и однообразных впечатлений, начинает жить однообразной жизнью и, очень быстро исчерпав самого себя, превращается в выеденное яйцо, которое собственного содержания не имеет, а наполняется тем, что случайно вольется в него со стороны.”
Михайловский задается вопросом, в какой мере можем мы обобщить этот вывод? В какой мере можно допустить, что и в других случаях подражания самостоятельная жизнь индивида поедается скудостью и однообразием впечатлений.
Сюда он ввел состояния экзальтации и экстаза, как он заметил, весьма часто сопровождающие некоторые поразительные формы подражательности. Экстатик весь поглощен одним каким-нибудь предметом, образом, идеей. Все остальное для него не существует, “он видит и не видит, слышит и не слышит, то есть впечатления от посторонних предметов хотя, может быть, и доходят до него, но не сознаются им. Вследствие чего на высших ступенях экстаза замечаются та же потеря чувствительности и та же потеря чувства боли, которые характеризуют гипнотическое состояние.” Эту не восприимчивость к боли нельзя путать с осознанным желанием не показать чувства боли. “История знает много примеров людей, по наружности спокойно терпевших величайшие мучения, но не потому, чтобы они не чувствовали боли, а потому, что не хотели показать, что им больно, причем естественной потребности выразить боль криком, стоном, жестом противопоставляли страшное напряжение сознания и воли. Эти люди, так полно владеющие собой, так сильно задерживающие самые, по-видимому, неизбежные двигательные реакции на внешние впечатления, очевидно, не могут быть склонны к подражанию”.