Спрашивается, зачем режиму потребовалось создавать столь многочисленные декоративные конструкции, которые могли только усложнять процессы, вместо того, чтобы раскрывать их сущность? Разве власть, установленная более чем радикальным, революционным методом, нуждался в лицемерии?
Скорее всего здесь сыграли свою роль два обстоятельства. Новая коммунистическая Россия должна была в понятных образах выступать перед остальным миром. Крах стратегии мировой пролетарской революции, которую в течении нескольких лет ожидали со дня на день, заставил “патрициев” считаться с тем, что России предстояло находится во враждебном окружении. Новый, только что утвердившийся в стране режим не мог публично расписаться в своем стратегическом поражении. Он должен был представить свое поражение как блистательную победу, как реальное торжество “единственно верного учения”.
Кроме того, коммунистическая надстройка была чуждым элементом русской революции, случайностью, никак не вытекающей из предшествующего развития. Стихийным социализмом русского крестьянства, выражавшимся в фактически бездействующих институтах государства, прикрывалась чуждая России радикальная коммунистическая сущность самой власти, первые десятилетия существования “узкого слоя профессиональных революционеров”. Противоречие государственной и общественной форм, в которых должна была существовать страна, с наибольшей откровенностью проявлялось в конституциях 1936 и 1977 годов, не имевших ничего общего с действительных характером организации власти. Являясь по сути крестьянской, власть должна была декорироваться под рабочую или коммунистическую. Конечно, ничего этого не было и в помине.
Парадоксальным образом эта маска, которой режим прикрывал себя, оказалась для него роковой. Он уже никогда не смог избавиться от этого образа, заставлявшего его играть роль, вместо того, чтобы после действительно окончательной победы новых производственных отношений превратиться в естественную часть государства. Благодаря непрерывному лицемерию режим постоянно усиливал степень своего отчуждения от объективно развивавшегося общества. Когда власть провозгласила в 70-е годы свою “общенародность”, она, ничего не добившись, лишь усилила это впечатление.
Личность
Проблема, которая считалась для теоретиков наиболее простой, для строя “государственного социализма” оказалась неразрешимой. Но то, что представлялось делом весьма отдаленного будущего, была совершена как бы между прочим, наряду с другими техническими мероприятиями.
Реальное обобществление средств производства и всех элементов, обеспечивающих общественное воспроизводство, произошло путем издания серии правительственных декретов, обеспеченных политической волей и государственным принуждением. Легкость, с какой общество рассталось с частной формой собственности, наглядно продемонстрировало, насколько слабо оно было в нем укоренено. Оно еще не успело в нем развиться. Что же касается общественной формы собственности, то она напоминала либо общинную, либо государственную собственность, виды, традиционно доминировавшие в русской хозяйственной истории.
Но новые производственные отношения оказались беспомощны перед индивидуальным сознанием сотен миллионов, которое оказывало интуитивное сопротивление формам хозяйственной, общественной и политической реальности. Чем дальше от момента установления этих отношений оказывалось население, тем яснее становилась несовместимость интересов отдельно взятой личности и основного элемента любого общества - семьи, с господствующими институтами.
Ни интересы семьи, ни потребности личности не вписывались в хозяйственные отношения, исключавшие индивидуальную предприимчивость, общественные отношения, не предполагавшие ни классовой, ни корпоративной, ни сословной, ни религиозной идентичности, политические отношения, исключавших в принципе какую-либо партийность, полноценное участие дееспособного человека, мужчин прежде всего, в делах государственной власти.
Личность после всеобщего обобществления должна была умереть в человеке, но ее должен был заменить собой исполнительный, добросовестный работник, действующий в соответствии с предначертаниями начальства и высшего руководства. От населения требовалось послушание, примерно такое же, как и от рядовых членов Ордена иезуитов. Только вместо Иисуса им надлежало восхвалять бессмертнее другого живого Бога, спустившегося с недоступных простым смертным научных высот на грешную землю. Таким Богом являлся мифологизированный Маркс, которого на земле представляли пророки, сначала Ленин, затем на некоторое время Сталин. Официальный атеизм, взятый режимом на вооружение, отвергая религию, приобрел все ее внешние признаки, разумеется в карикатурном и извращенном виде.
Отчуждение от всех действительно значимых форм общественного проявления оказалось настолько всесторонним, что по мере роста уровня образованности в человеке накапливались элементы неудовлетворенности. Личность в человеке либо деградировала, и он нравственно опускался, либо она возвышалась над повседневностью, и тогда становилась универсальной. Пьянство было внешней, присущей России формой, в которой проявлялась первая тенденция, книжность и образованность - второй. То и другое было способом преодоления действительности, один позитивным, другой негативным.
В любом случае несоответствие общественного положения личности его самоощущению приводило к тому, что в жертву приносился профессионализм. Чем выше поднималась объективная роль рабочей силы в хозяйственной, научно-производственной деятельности, тем меньше оказывалось шансов для проявления персонифицированной в личности производительной силы труда и интеллекта.
Исходя из механистических представлений марксизма о человеческом труде как расходовании человеческого мозга, мускулов, нервов, рук и т.д., политическая экономия советской России на протяжении всего периода своего господства так и не смогла отделить от человеческого труда интеллектуальную деятельность, тем самым не использовав огромные возможности нового ресурса - человеческого интеллекта - как раз в это время объективно обособившегося в самостоятельный фактор производства. Тем самым была повторена ошибка, свойственная первоначальному периоду капиталистических отношений в Европе, когда классическая политэкономия и, следовательно, практика не были в состоянии отделить фактор рабочей силы от фактора труда, порождая “муки родов” нового строя, принятого его революционными критиками за предсмертную агонию.
Личность в этих экономических условиях оказалась в фокусе противоречий. Она была их олицетворением. Противоречия оживали в человеке, не в силах найти разрешения там, где их порождали обстоятельства.
Живой труд оказывался в непрерывном конфликте с овеществленным, мертвым трудом, потребительная стоимость противостояла стоимости, индивидуальное сознание подавлялось общественным бытием, динамичное, все более и более богатое содержание, рождавшееся умножавшимися производительными силами, сковывалось раз и навсегда закосневшей формой, не развивавшимися производственными отношениями.
Обобществленное производство, представлявшее овеществленный труд, безразлично относилось к любым проявлениям потребностей живого труда. Семья как ячейка общества, но не производства, перестала выполнять функцию самостоятельной сущности, потребности которой должны быть удовлетворены в процессе воспроизводства. В общем объеме накопленного, реально существовавшего богатства доля, приходящаяся на имущество населения, не превышала 0,1 процента. Остальные 99,9 составляли обобществленное национальное богатство, состоящее в государственной собственности и, следовательно, реально находящееся во владении “номенклатуры”.
Воспроизводился в лучшем случае отдельный носитель рабочей силы, работник, но не его семья, общественные расходы на существование которой благодаря минимизации заработной платы постоянно снижались. Семья из полноценного во всех отношениях первичного сверхчувственного организма постепенно превращалась в примитивный, бесчувственный субстрат производственных накладных расходов.
Естественным следствием такого экономического отношения к семье оказалось резкое снижение темпов рождаемости населения, особенно в русском этносе. Последний заплатил за подобный экономический механизм, для которого потребности овеществленного труда были неизмеримо выше потребностей живого труда, по крайней мере 200 миллионами народившихся жизней. Чем больше при прочих равных условиях тот или иной этнос оказывался вовлеченным в обобществленное производство, тем меньше оставалось у него шансов на собственное расширенное воспроизводство. Мертвый труд безжалостно пожирал своих детей, расправляясь с живым трудом.
Между каждым вновь появляющимся поколением и экономическими отношениями, в сущности не изменявшими своей природы, складывались особые формы взаимодействия. От восторженного одобрения, всесторонней комплиментарности они раз за разом трансформировались сначала в пассивное, а затем и активное неприятие.
Прежде, чем экономическая система оказалась на исторической свалке, она полностью девальвировалась в сознании собственных работников, того самого “рабочего класса”, которому, казалось бы, должна была служить.
Большевизм в конце-концов разбил голову о крепость, которая называется “человек”. Этот орешек ему так и не удалось взять, несмотря на осаду, которая велась в течение почти что столетней идейной войны.
Когда режим, окончательно утратив связь с действительностью, предпринял “перестройку” социализма, он всего лишь таким способом засвидетельствовал его кончину.
Внешняя торговля