Вот почему, отказываясь от сделок с правительством Витте, чье мышление, по словам Вебера, «вне всякого сомнения, было ориентировано „капиталистически", так же как и мышление либералов струвистской чеканки», «либеральные политики более реалистически оценивали свои наличные возможности», чем, скажем, тот же Витте, рассчитывавший найти алхимическую формулу компромисса между русскими либералами и царем. В данном случае речь шла вовсе не об отсутствии у этих «идеологических джентри» реалистического мышления и способности к той самой «реальной политике», которую считали своим национальным преимуществом «сытые немцы». Не это, следовательно, предрешило их поражение, да к тому же еще оставался вопрос, было ли это поражение окончательным. И вообще — было ли оно лишь поражением российского либерального движения, только свидетельством безвыходного тупика («ловушки»), в каком оказалось, якобы, это движение.
При том явно негативном отношении к земскому движению, какое открыто демонстрировал царь, заверения его премьер-министра Витте, что он чувствует себя «ближе всего стоящим» к конституционно-демократической земской партии, не могли встретить достаточного доверия». Поскольку же не было дано «вовсе никаких иных „гарантий"», «идея „согласия" с правительством в действительности не имела для земского либерализма ни малейшего политического смысла». При желании отсюда можно сделать вывод, что «Россия „не созрела" для подлинно конституционной реформы», но если даже это и так, что «дело здесь не в либералах». Им и впрямь не оставалось ничего другого, как «содержать в чистоте свой щит».
Однако и из этого неутешительного обстоятельства Вебер не считал возможным делать поспешный вывод о полном крахе идеи земского самоуправления, которая совсем не случайно подвела большинство земцев к идее «прав человека», что легла в основание кадетской политической программы. Российские либералы как земской, так и кадетской ориентации, «выполнили свою „миссию" в том объеме и смысле, в каком это вообще было возможно в настоящий момент». И хотя «вполне возможно, что на ближайшее время им придется примириться с тем, что в своем роде блестящее движение земского либерализма, которым русские имеют такое же основание гордиться, как мы, немцы, Франкфуртским парламентом, пока, — вероятно, в его прежней форме — „принадлежит истории"», — это, по Веберу, совсем не худший исход. Именно с точки зрения будущего рассматриваемого движения, которое для него вовсе не закрыто, гораздо худшим вариантом было бы участие земских либералов в правительстве — участие, которое могло бы выглядеть даже как победа либерального движения, тогда как на самом деле обернулось бы гораздо большим его поражением, чем то, какое теперь готовы констатировать зарубежные «реальные политики».
Ведь только на путях отказа от сомнительного компромисса, равнозначного — по причине такой сомнительности — несомненному поражению, «„идеологический либерализм", — согласно Веберу, — может оставаться „властью", недостижимой для внешнего насилия». «И только так, по-видимому», может он послужить делу восстановления «разорванного единства» интеллигенции, расколовшейся на «буржуазную» и «пролетароидную» — раскол, представляющий, по твердому убеждению Вебера, наибольшую опасность для дела русской свободы. Так вот: можно ли такое поражение российского либерализма считать свидетельством безвыходного тупика, в который было загнано («внешними силами») русское освободительное движение? Вряд ли.
К этому общему выводу склоняет и весь последующий ход веберовских рассуждений на десяти заключительных страницах первой статьи о русской революции 1905 г., где речь идет — главным образом — о дальнейших перспективах и новых шансах свободы в России, возникших в самое последнее время, открывшихся как благодаря, так и вопреки революционному катаклизму. А начинаются они, эти рассуждения, рассмотрением «жизненно важного вопроса» о призвании русского либерализма, «закат» которого уже были готовы возвестить нетерпеливые «реальные политики» как на Западе, так и в России, в обозримом (во всяком случае для Вебера) будущем. «Либерализм, —читаем мы у него, — находит свое призвание в том, чтобы в будущем, как и прежде, бороться и с бюрократическим, и с якобинским централизмом и работать над распространением в массах старой основной индивидуалистической идеи „неотчуждаемых" прав человека, которые для нас, западноевропейцев, столь же „тривиальны", как черный хлеб для того, кто слишком сыт, чтобы его есть». Любопытно, мог ли всерьез задаваться таким вопросом ученый, действительно убежденный в полнейшей бесперспективности российского либерально-демократического движения? Мы уже не говорим здесь о том, насколько злободневно звучит для нас эта постановка вопроса сегодня, когда становится очевидным, что надежды Вебера на российское либерально-демократическое движение, которым не суждено было сбыться в начале века все-таки осуществляются, хотя уже, так сказать, «по ту сторону отчаяния». И это свидетельствует о том, что они не были иллюзорными, беспочвенными.
Среди событий и тенденций российской общественно-политической и социально-экономической жизни, которые дают Веберу основание говорить о шансах русского освободительного движения, несмотря на вполне вероятный уход с авансцены политической жизни последовательных защитников идеи земского самоуправления и «привившейся» на ее стволе идеи «прав человека», здесь мы можем указать только некоторые, да и то лишь в «перечислительном» порядке. Во-первых, Вебер со всей определенностью констатирует, что «сколько бы тяжелыми ни были реакции и попятные движения, возможные даже в самое ближайшее время», Россия все-таки вступила на путь «специфически европейского развития...». Во-вторых, он выражает уверенность в том, что «работа» участников «русской освободительной борьбы и носителей свободы» «не останется безуспешной» — о чем позаботится «сама» возникшая в ходе революции «система мнимого конституционализма», созданная рационализирующейся российской бюрократией и бюрократически «просвещенным» деспотизмом в интересах их «самосохранения», однако их же и вынуждающая «рыть могилу самим себе». В-третьих, Вебер считает, что при всей своей мнимости «конституционализм», инспирированный бюрократией, желающей стать — и отчасти уже становящейся — рациональной, предполагает, вместе с некоторым подобием «конституции», «одновременно большую степень свободы для прессы и персональную мобильность», а также «определенную степень увеличения свободы передвижения», а «это ведь для современного человека все-таки нечто».
И хотя этот — столь же рациональный, сколь и бюрократический — характер «просвещенности» российского деспотизма свидетельствует о победе бюрократии, заинтересованной в сохранении и приумножении своей власти, Вебер считает «очень вероятным», что такая победа не могла бы стать «последним словом». Вопрос о дальнейших перспективах российского освободительного движения для него, следовательно, совсем еще не закрыт. «По соображениям собственной безопасности, теперешняя система не может принципиально изменить методы своего управления. В соответствии со своей политической традицией, она должна и дальше допускать действия таких политических сил — сил бюрократизации управления и полицейской демократии, — благодаря которым будет разрушать саму себя и толкать на сторону врагов своего экономического союзника — собственность». Так что остается еще вопросом: чей путь в революции 1905 г. оказался в большей степени путем самоотрицания — путь либералов-земцев и конституционных демократов или путь властей предержащих, которые предпочли союзу с умеренно-либеральными силами перспективу бюрократизации, явно утрачивавшей чувство меры и ощущение реальности.
Однако еще более решительно противостоят истолкованию веберовской концепции российского освободительного движения в духе безнадежного пессимизма размышления Вебера о месте этого движения в глобальном противоборстве сил, утверждающих свободу, и сил, противостоящих ей в XX столетии. Размышления, которые вновь возвращают нас к веберовской социальной философии, взятой, однако, в том ее аспекте, который ближе всего связан с проблемой свободы, как она вставала в России. В этой связи представляют особый интерес некоторые места из заключительных страниц первой статьи о революции 1905 г., непосредственно предшествующие только что приведенным выводам о сохраняющихся шансах российской свободы.
Воспроизведем полностью одно из них, на которое, взяв из него лишь несколько слов, мы уже сослались в самом начале разговора. «Было бы в высшей степени смешным, — утверждает Вебер со всей свойственной ему решительностью, — приписывать сегодняшнему высокоразвитому капитализму, как он импортируется теперь в Россию и существует в Америке, — этой неизбежности нашего хозяйственного развития — избирательное родство с „демократией" или вовсе со „свободой" (в каком бы то ни было смысле слова): как эти вещи вообще возможны на длительное время при ее господстве? Фактически они наличествуют только там, где позади них стоит сохраняющаяся воля нации не позволить управлять собой как стадом баранов. Мы, „индивидуалисты" и приверженцы демократических институтов, — пишет Вебер, включая, как видим, в это „мы" и убежденных защитников либеральной демократии в России, — идем „против течения" материальных констелляций. А тот, кто хотел бы быть флюгером „тенденции развития", пусть расстанется с этими старомодными идеалами так быстро, как только это возможно».