Воронцов адресует книгу не только биологам, но любому “интеллигентному читателю”, который хочет ознакомиться с драматической историей становления и развития идеи эволюции, оказавшей глубокое воздействие на мышление конца XIX и весь XX век. Доставляют удовольствие персональные ремарки автора о классиках эволюционизма и перипетиях их жизненного пути с интересными извлечениями из их работ или мемуаров, размышлениями по поводу судеб гениев (с. 134) и коллизий в истории эволюционных идей (с. 196, 325, 347, 490, 507). Даже если речь идет о самом исследуемом материале, мы находим эмоциональное признание (с. 354): “Не могу забыть чувство трепета, охватившее меня, когда в 50-х годах я, тогда молодой зоолог, обнаружил в привезенных из Америки коллекциях В.О.Ковалевского череп олигоценового хомяка великолепной сохранности”. В то время Воронцов занимался сравнительной анатомией и эволюцией хомякообразных. Если читатель сможет понять, представить или сопережить то, что поразило и вызвало трепет автора, это будет означать, что он проникся проблемами развития органического мира.
Здесь уместно заметить, что есть три уровня знания: 1) просто сведения о каком-либо феномене, законе; 2) понимание его глубинной сути и 3) эмоциональное переживание, которое возникает, когда данный феномен или закон гармонично встраивается в целостную картину – так чувство красоты шахматной комбинации возникает при понимании логики отдельного хода и его роли во всем игровом замысле. Эмоции в науке и в искусстве – побудительный мотив творчества. Вот почему Воронцов приводит в книге (с. 229) отрывок из воспоминаний Эккермана о Гете, когда 79-летний ученый в разгар июльской революции 1830 г. с жаром обсуждает новости из Парижа, но не пламя революции, а “пламя, вырвавшееся из стен академии”, спор о том, можно ли свести все многообразие форм животных к одному типу (Сент Илер) или есть несколько несводимых друг к другу типов (четыре, как тогда утверждал Кювье). “Вы себе представить не можете, какие чувства я испытал, узнав о заседании девятнадцатого июля”, – признается Гете. Он воспринял аргументы Сент Илера о единстве типа как доказательство давно высказанной им идеи о “прарастении” – идеальном типе, давшем в своих разных воплощениях все эволюционное многообразие растений. Гете десятилетия не встречал сочувствия к своей идее и лишь после данного спора признался: “Я ликую, что победа наконец-то осталась за делом, которому я посвятил свою жизнь и потому с полным правом могу называть его своим делом”. Противоречивые итоги этого знаменитого спора подробно анализирует известный историк биологии И.И.Канаев.,
Дарвин также постоянно сообщает о своих сильных эмоциональных переживаниях, связанных с эволюцией жизни на земле. Вот начальные фразы его книги “Происхождение видов”: “Путешествуя на "Бигле" в качестве натуралиста, я был поражен некоторыми фактами, касавшимися распределения органических существ в Южной Америке, и геологическими отношениями между прежними и современными обитателями этого континента. Факты эти... бросали некоторый свет на происхождение видов – эту тайну из тайн”. Буквально теми же словами той же тональности начинается знаменитая статья Грегора Менделя: “Поразительная закономерность, с которой всегда повторялись одни и те же гибридные формы... дала толчок к дальнейшим опытам...” (курсив мой – М.Г.). Интуитивно предугаданная Менделем закономерность поразила его своей логикой и побудила к упорному поиску общих законов наследования. Мне уже приходилось писать, что драматическая судьба открытия Менделя, когда факты и концепция, имея фундаментальное значение, остаются в тени более 25 лет, а затем почти одновременно подтверждаются рядом исследователей и быстро становятся общепризнанными – это скорее правило, нежели исключение. Причем, период непризнания, длящийся примерно 25 лет, есть некая историко-научная инварианта, которая не зависит от уровня развития науки и даже от научного статуса первооткрывателя. В момент открытия законов наследования признаков Мендель был никому не известным настоятелем монастыря, а Барбара МакКлинток, открывшая мобильные элементы, состояла в Американской академии, считалась мировым авторитетом в своей области. И, однако, открытия обоих ученых ждали своего звездного часа (широкого признания научного сообщества) более 25 лет.6 В истории эволюционизма XIX века множество подобных коллизий. Одни из наиболее драматичных касаются открытий “допотопного” палеолитического человека и его искусства – скульптур, гравюр и цветной живописи. На суперобложке книги Воронцова изображены цветные рисунки палеолитического человека из пещеры Шове в бассейне реки Роны, найденные в 1994 г. Возраст рисунков – около 30 тыс. лет, почти вдвое старше всех дотоле известных. Это сенсационное открытие мгновенно получило мировую известность. Но как же долог был путь к признанию того, что искусство живописи палеолитического человека не “ниже”, чем во времена античности.
В 1820-е годы утвердился императивный вывод Кювье в одном из разделов его знаменитого труда “Рассуждение о переворотах на поверхности земного шара: “Ископаемых человеческих костей не существует”. Однако начиная с 1820-х годов бельгийский врач, палеонтолог Филипп-Шарль Шмерлинг (1791–1836) под сталагмитовой коркой пещер долины Мааса под Льежем, а французский археолог Буше де Перт (1788–1868) – в разрезах реки Соммы на глубине более 7 м находят: первый – кости “допотопного” человека рядом с вымершими пещерными животными, а второй – обтесанные древним человеком камни. Их открытия долго не получают признания. И лишь спустя 25 лет прочно входят в науку, благодаря поддержке и авторитету основателя исторической геологии Ч.Лайеля (1797–1875). Неутомимый полевой геолог, он сам первый посетил и осмотрел места находок. Воронцов цитирует потрясающие строки из классического труда Лайеля (издание 1864 г.) о подвижничестве Шмерлинга, который в течение многих лет, день за днем, с помощью веревки, привязанной к дереву, спускался в пещеру под сталагмитовую гору и стоял целыми часами в грязи, под капающей со стен водою, “чтобы пометить положение и предупредить потерю малейшей отдельной косточки, под конец всего, употребив столько времени, усилия и энергии, увидеть впоследствии, как плод всех трудов, дурно принятое сочинение, противоречащее предрассудкам ученой и неученой публики”. Причем профессора Льежского университета, “живя бок о бок, дали пройти четверти столетия, не приняв на себя защиты верности доказательств их неутомимого и гениального соотечественника” (с. 221).
Буше де Перт представил во Французскую академию в 1839 г. свой труд: описание и обширную коллекцию камней-рубил, собранных в течение 10 лет. В ответ – вежливый отказ, признание, что найденное, конечно, следы рук человека, но скорее всего рук римлян, которые строили лагеря под Парижем. В 1858 г. Лондонское Королевское общество по инициативе Лайеля поддерживает Буше де Перта и признает ископаемую древность собранных им рубил и гравюр на камне. И начиная с этого времени следует буквально шквал открытий в “первобытной” археологии, вводится термин палеолит и идея о реальной способности первобытного человека к искусной обработке камня (гравюры и статуэтки) получает полное признание. На Всемирной выставке 1867 г. демонстрируется обширная коллекция гравюр и статуэток палеолита.
Но тут следует второй этап драмы. Ибо те же исследователи, которые открыли и полные энтузиазма пропагандировали гравюры и скульптуры времен палеолита, в большинстве своем решительно не признавали более 20 лет реальности полихромной наскальной живописи, открытой впервые в 1879 г. испанцем археологом-любителем Саутолой в пещере Альтамира. Наконец, в 1902 г. в журнале “Антропология” археолог Эмиль Картальяк, основавший в 1860-е годы в Париже Музей антропологии, публикует статью “Раскаяние скептика” с признанием ошибки своего более чем 20-летнего отрицания реальности наскальных фресок. К тому времени они уже были обнаружены в ряде пещер на юге Франции. Одной из причин скепсиса Картальяка, не пропустившего в свое время статью Саутолы в печать, была боязнь, что с французскими палеонтологами хотят сыграть злую шутку испанские клерикалы. Атеисты-палеонтологи опасались, что признание у “троглодита”, не умевшего готовить даже глиняные горшки, высоких художественных способностей будет свидетельствовать скорее о боговдохновенности человека и его способностей, нежели об их естественном постепенном происхождении.,
На основании этих же материалистических шор Писарев, как пишет Воронцов, “с характерным для него жаром полемиста и блеском популяризатора науки обрушился на критиков концепции абиогенеза” (с. 239). Он порицал авторитетную комиссию Парижской академии за признание правоты Пастера в споре с Пуше о “самозарождении жизни”, как уступку клерикализму “замкнутой касты” жрецов. Однако и в дальнейшие сто лет после Писарева и Картальяка эволюцинизм в биологии и антропологии плотно соприкасался, сплетался с идеологическими, мировоззренческими взглядами отдельных исследователей и научного сообщества в целом, принимая нередко по своему социальному воплощению характер мифа.