Золкина С.Е.
Начало XX века - "серебряный век" русской культуры - ознаменовался расцветом русской философии, особенно философии религиозной. Предчувствие грядущего упадка культуры и борьба за ее будущее – таков основной лейтмотив творчества большинства мыслителей этой эпохи. Напряженные духовные поиски, религиозные и мистические настроения столь характерные для русского ренессанса нашли свое специфическое выражение и в таком духовно-интеллектуальном течении как символизм. Его яркие представители - "младшие символисты" - Вячеслав Иванов, Дмитрий Мережковский, Андрей Белый, Александр Блок, творчество которых сформировалось под сильным влиянием Владимира Соловьева. И старшие, и младшие символисты остро ощущали упадок современной им культуры. Однако для "младших" - символистов-соловьевцев был неприемлем крайний субъективизм, голый эстетизм и, самое главное, пессимизм, свойственный "старшим" - символистам-декадентам. По характеристике Андрея Белого "декаденты - те, кто себя ощущал над провалом культуры "без возможности перепрыга". Соловьевцы усматривали в упадке современной культуры не конец истории и знамение надвигающегося торжества хаоса, а лишь конец определенного исторического цикла, преддверие новой эпохи, знаменующей грядущее преображение мира.
Николай Бердяев писал: "Поэзия символистов выходила за пределы искусства, и это была очень русская черта. Период так называемого "декадентства" и эстетизма у нас быстро кончился, и произошел переход к символизму, который означал искания духовного порядка, и к мистике.
Вл. Соловьев был для Блока и Белого окном, из которого дул ветер грядущего. Обращенность к грядущему, ожидание необыкновенных событий в грядущем очень характерны для поэтов-символистов. Русская литература и поэзия начала века носили профетический характер. Поэты-символисты со свойственной им чуткостью чувствовали, что Россия летит в бездну, что старая Россия кончается и должна возникнуть новая Россия, еще неизвестная. Подобно Достоевскому, они чувствовали, что происходит внутренняя революция" [4].
Младшим символистам уже виделись "грядущие зори", они ощущали себя способными "заклясть хаос", чувствовали себя "летящими вперед, над бездной", разделяющей старую и новую культуру. Их позиция - это позиция активного социокультурного творчества, способствующего духовному возрождению человечества и способного изменить ход истории. Но миропонимание символистов формировалось не только под воздействием поэзии и философии Владимира Соловьева. Сильное влияние на них также оказало творчество Генрика Ибсена и Фридриха Ницше.
Самым ревностным приверженцем идеологии символизма и самым горячим почитателем творчества Ф.Ницше среди символистов был, несомненно, Андрей Белый. Но здесь важно подчеркнуть следующее. А. Белый как интерпретатор идей Ницше, несколько "выпадает" из общего контекста русской мысли и стоит особняком даже по отношению к своим единомышленникам-символистам. Во-первых, его творчеству (как и символизму в целом) не свойственна самая характерная черта русской философии - антропоцентризм. Во-вторых, у Белого нет веры, которая была у его учителя Соловьева или, например, у Вяч. Иванова. Как верно заметил все тот же Н.Бердяев в "Русской идее": "Можно было бы сказать, что мироощущение поэтов-символистов стояло под знаком космоса, а не Логоса. Поэтому космос поглощает у них личность; А. Белый даже сам говорил про себя, что у него нет личности. В ренессансе был элемент антиперсоналистический. Языческий космизм, хотя и в очень преображенной форме, преобладал над христианским персонализмом" [4]. В-третьих, все творчество Андрея Белого в значительной степени определяется достаточно ярко выраженным индивидуализмом - чертой неспецифичной для русского мировоззрения. Поэтому разрешение дилеммы "коллективизм - индивидуализм", обойти которую ни один русский мыслитель не мог, реализуется Белым во внешнем круге жизни, а не во внутреннем душевном бытии, как это было характерно для русской философской мысли. Эти черты мировоззрения Андрея Белого и определили особенности его интерпретаций творческого наследия Ницше.
Характерная для русских экзистенциальная и психологическая проблема отрыва от "коллективной родовой плоти", от "соборной души" для Белого-мыслителя не существовала. Все свершилось само собой еще в детстве. В своем автобиографическом очерке "Почему я стал символистом..." он напишет: "Четырех лет я играл в символы; но в игры эти не мог посвятить я ни взрослых, ни детей; те и другие меня бы не поняли - я в этом убежден; и - притаился... на мне росли маски и личины..." [3]. И далее: "мое выпадение в третий мир (символов) казалось мне выпадением в грех моего протеста и бунта против предрассудков "цивилизованного", или нашего внешнего мира (чужих детей, назиданий квартиры, профессорского быта и т.д.) Я стал бунтовать, но бунт - утаил" [1].
С 4 до 17 лет Андрей Белый переживает, по его словам, период сознательной "мимикрии", борясь за свою индивидуальность, за сохранение своей непохожести. Его детство, отрочество и юность - сплошной карнавал масок-личин: "Боренька Бугаев", который вышел "мал умом", у которого не было ничего своего и который говорил "общими местами" [3]. Далее - маска первого ученика, затем - студента-декадента, для которого "идея многообразия, комплексности индивидуума, в чем бы он ни выражался... стала естественным приращением к теме символа..." [3] - отметит Белый в автобиографии. И резюме: "Так я стал с отрочества убежденным индивидуалистом..." [3].
Творчество Ницше целиком захватывает студента Бориса Бугаева. И в своих юношеских дневниках, и в созданных через многие годы мемуарах он будет описывать свое увлечение: "Естествознание остро врезалось в мое сознание с 1899 года... К этому присоединилось уже вне теоретического интереса просто безумное увлечение Ницше как художником и как личностью, вытесняющей мои доселе любимые кумиры: Вагнера, Достоевского, Ибсена, Гауптмана, Метерлинка" [1]. В конце 1899 года он напишет: "В Ницше и Розанова погружаюсь я одновременно. Но Ницше влечет меня все сильнее и сильнее; "Заратустра" производит теперь лишь головокружительное впечатление (я и прежде читал его, но он не действовал)" [1]. И позже: "Период с осени 1899 года до 1901 мне преимущественно окрашен Ницше, чтением его сочинений, возвращением к ним опять и опять; "Так говорил Заратустра" стала моей настольной книгою" [1].
Андрей Белый тонко ощущает гармонию эстетики Ницше: "С осени 1899 года я живу Ницше; он есть мой отдых, мои интимные минуты, когда я отстранив учебники и отстранив философии, всецело отдаюсь его интимным подглядам, его фразе, его стилю, его слогу; в афоризме его вижу предел овладения умением символизировать: удивительная музыкальность меня, музыканта в душе, полоняет без остатка;" [1]. Угадывает он и скрытую в его душе невероятную глубину. Для него Ницше - мудрец, собственная мудрость для которого есть источник печали. Мудрец, скрывающий всю глубину своей мудрости за парадоксальной фразой, за броским афоризмом, за хлестким словом. Цель этой потаенности - сберечь и защитить собственное своеобразие от господствующего вокруг однообразия, сохранить завоеванное право на неповторимую индивидуальность.
Как подчеркивает американская исследовательница Вирджиния Беннет, Андрей Белый прозорливо предугадал грядущие фальсификации учения Ницше и последующее возвращение освобожденных от искажения идей философа к людям. Вся наша эпоха, говорит Белый, подчерпнута из Ницше, но, черпая столь обильно, "не черпаем ли мы ... мимо Ницше?" - вопрошает он. "Сталкиваясь с Ницше, обыкновенно идут совершенно другим путем; не так его узнают: не слушают его в "себе самих"; читая, не читают; обдумывают, куда бы его скорее запихать, в какую рубрику отнести... его необычное слово", "противоречия вскрывают не там", "обстругивают" Ницше [3]; популяризаторы закапывают Ницше "насильно заколоченного в гроб, не подозревая, что он живой - не мертвый" [3].
Вместе с тем, сам Андрей Белый также стремиться усмотреть у Ницше нечто "свое". И ему это удается. Он идет за своим собственным, по-своему воспринятым Ницше.
В целом, Белый, как и другие символисты, в значительной мере воспринял Ницше сквозь призму философии Соловьева. Это нашло свое выражение в том, что специфику интерпретации Ницше и у Белого, как и у Соловьева, определяет свойственный русской душе мессианизм - в разных формах выражающееся ожидание прихода эпохи Святого Духа. Но если для Соловьева преображение человечества есть, прежде всего, преображение души - внутренний, духовный процесс, то для Андрея Белого это символический процесс космического преображения, который должен свершиться вне личности и вне зависимости от нее. Человеческая личность есть лишь пассивный элемент этого процесса, функция которого - его предвидеть, созерцать и, наконец, оказаться захваченным им.
"Софийное прельщение", которым "страдал" Владимир Соловьева трансформировалось в "космическое прельщение" у А. Белого. Эту особенность Соловьева Белый перенял формально, что обусловило относительную слабость его философской позиции: чаемая им самим же внутренняя революция духа превращается Белым во внешнюю космическую революцию.
Для символиста все явления этого мира, все преходящее - есть символы, безусловно указующие на существование иного, незримого, более совершенного бытия. "Таким образом, символы никак не являются условными человеческими измышлениями; они выявляют во Вселенной, живой всецело, предмирные знаки, вчеканенные в сокровенную сущность вещей, и как бы тайный язык, посредством которого осуществляется общение бесчисленных душ, сродных друг другу, но разъединенных характером и особенностями существования и принадлежностью к разным кругам творения" [5].